1 часть 2 часть 3 часть


 

Репетиция «Вишневого сада»

на Таганке в 1975 году

24 февраля (понедельник). В 10 часов утра в верхнем буфете первая репетиция «Вишневого сада» с Эфросом.
На первую репетицию собираются в театре не только назначенные исполнители, но и те, кто хотел бы играть, но кого нет в приказе распределения ролей; собираются просто «болельщики» и околотеатральные люди. А тут - событие: в театре Анатолий Васильевич Эфрос. Режиссер другого «лагеря», другого направления.
Любимов впервые уехал надолго из театра - ставить в Ла Скала оперу Луиджи Ноно и перед отъездом, чтобы театр не простаивал без работы, предложил Эфросу поставить какой-нибудь спектакль на Таганке. Эфрос согласился, хотя у него в это время было много работы и в театре и на телевидении. Он только что закончил на ТВ с Любимовым в главной роли булгаковского «Мольера», во МХАТе репетировал «Эшелон» Рощина и закончил у себя на Бронной «Женитьбу». У нас Эфрос решил ставить «Вишневый сад». Распределили роли. По обыкновению нашего театра - на каждую роль по два исполнителя. На Раневскую - меня и Богину, на Лопахина - Высоцкого и Шаповалова, на Петю Трофимова - Золотухина и Филатова. Высоцкий с конца января на три месяца уехал во Францию, но перед распределением Эфрос говорил и с ним, и со мной, и с Золотухиным о «Вишневом саде», советовался о распределении других ролей - он мало знал наших актеров. Думаю, что в основном роли распределял Любимов. Знаю, что Эфрос, например, не настаивал на втором составе...
И вот, наконец, мы все в сборе, кроме Высоцкого.
На первой репетиции обычно раздают перепечатанные роли, а тут всем исполнителям были даны специально купленные сборники чеховских пьес. Кто-то сунулся с этими книжками к Эфросу, чтобы подписал, но он, посмеиваясь, шутливо отмахнулся: «Ведь я же не Чехов». Он себя чувствовал немного чужим у нас, но внешне это никак не выражалось, он просто не знал, как попервоначалу завладеть нашим вниманием. Рассказал, что только что вернулся из Польши, и какие там есть прекрасные спектакли, и что его поразила в Варшаве одна актриса, которая в самом трагическом месте роли неожиданно вдруг рассмеялась, и как это ему понравилось. Говорил о том, что в наших театрах очень часто замедленные однотонные ритмы и что их надо ломать, как ломают в современной музыке; о том, почему, например, в джазе такие резкие перепады темпа и ритма, а мы в театре тянем одну постоянную надоевшую мелодию и боимся спуститься с привычного звука; об опере Шостаковича «Нос», которую недавно посмотрел в Камерном театре - почти проиграл нам весь спектакль: и за актеров и за оркестр; о том, как он любит слушать дома пластинки и особенно джаз, когда, нащупав тему и единое дыхание, на первый план выходит с импровизацией отдельный исполнитель, и как все музыканты поддерживают его, а потом подхватывают и развивают на ходу новую музыкальную идею и почему в театре такое невозможно, к сожалению. Говорил о том, что он домосед, что не любит надолго уезжать из дома, о том, как однажды навестил места, где родился, и какое для него это было потрясение (первая реплика Раневской - «Детская...»), и с этой фразы перешел на экспликацию всего спектакля. Потом прочитал I акт, иногда останавливаясь и комментируя. Сказал, чтобы мы с режиссером Вилькиным развели без него I акт и что он через неделю посмотрит.
В «Вишневом саде» все крутится вокруг вишневого сада. Как в детском хороводе - а сад в середине. Левенталь сделал на сцене такой круг - клумбу-каравай, вокруг которого все вертится. На этой клумбе вся жизнь. От детских игрушек и мебели до крестов на могилах. Тут же и несколько вишневых деревьев. (Кстати, и в жизни, когда они не цветут, они почти уродливы, маленькие, кряжистые, узловатые.) И - белый цвет. Кисейные развевающиеся занавески. «Утренник, мороз в три градуса, а вишня вся в цвету». Озноб. Легкие белые платья. Беспечность. Белый цвет цветущей вишни - символ жизни, и цвет белых платьев, как саванов, - символ смерти. Круг замыкается.
Первый акт «Вишневого сада» Чехов начинает рассветом. Ранняя весна. Морозный утренник. Ожидание. Третий час ночи. В доме никто не спит. Епиходов приносит цветы: «Вот садовник прислал, говорит, в столовой поставить». Садовник прислал (это ночью-то). Все на ногах. Суета, и в суете - необязательные, поспешные разговоры. Лихорадочный, тревожный ритм врывается в спектакль с самого начала, он готовит такое же лихорадочное поведение приехавшей Раневской. Да, дым отечества сладок, но здесь, в этом доме, умер муж, здесь утонул семилетний сын, отсюда «бежала, себя не помня», Раневская, здесь каждое воспоминание - и радость, и боль. На чем остановить беспокойный взгляд, за что ухватиться, чтобы вернуть хоть видимость душевного спокойствия? «Детская...» - первая реплика Раневской. Здесь и сын Гриша, и свое детство. Здесь ей осталось - только детство, к которому всегда прибегает человек в трудные душевные минуты... Для Раневской вишневый сад - это мир счастья и покоя, мир ясных детских чувств и справедливых истин, мир ушедшего времени, за которое она цепляется, пытаясь спастись.



Почему Чехов только две пьесы назвал комедиями - «Чайку» и «Вишневый сад»? В самих названиях заложен двойной смысл. Про «Вишневый сад» Чехов объяснял: «вишнёвый сад» - символ чистоты, прекрасного, духовного и «вишневый» - все на продажу, дело, деньги. В «Чайке» тот же перевертыш: чайка - символ красоты, парения, легкости. И в то же время чайка - неразборчивая птица, которая питается и падалью. В искусстве все дозволено.
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи...»
Главное - результат. «Чайка» - пьеса об искусстве - о разном отношении к искусству.
Чехов назвал «Вишневый сад» комедией, хотя это трагедия. Как никто, Чехов знал законы драматургии. Он знал: чтобы показать тишину, ее нужно нарушить. Трагедия, в которой от начала до конца плачут, рискует обратиться в комедию. И в то же время несоответствие поведения людей ситуации бывает трагично. Герои «Вишневого сада» шутят и пьют шампанское, а болезнь прогрессирует и гибель предрешена. Об этом знают, но еще наивно пытаются обмануть себя. Беда и беспечность. Болезнь и клоунада. Во всех поступках героев есть что-то детское, инфантильное. Как если бы дети играли на заминированном поле, а среди них ходит взрослый разумный человек и остерегает их, предупреждает: «Осторожно! Здесь заминировано!» Они пугаются, затихают, а потом опять начинают играть, вовлекая и его в свои игры. Детская беспечность рядом с трагической ситуацией. Это странный трагизм - чистый, прозрачный, наивный. Детская беспомощность перед бедой - в этом трагизм ситуации.
Первый акт - все знают о беде. О продаже имения. Но никто об этом не говорит, кроме Лопахина. Говорить об этом неделикатно, поэтому его, Лопахина, не слушают. «Милый мой, простите, вы ничего не понимаете...» - смеясь, говорит ему Раневская. Как если бы больному, у которого смертельная болезнь (а он о ней, конечно, догадывается), здоровый, ничего не знающий, не понимающий человек, говорит, что надо просто покрасить волосы в зеленый цвет, - тогда «как рукой снимет». Естественно, от такого совета отмахиваются.

27 февраля (четверг). Утром репетиция «Вишневого сада» без Эфроса. Народу уже мало. Уже нет «любителей» и «заинтересованных», нет и некоторых исполнителей второго состава. Вилькин командует - играет роль режиссера. Мне это странно. Развели по мизансценам. По-моему, не очень интересно и без того нерва, о котором говорил Эфрос. Вилькин в основном упирал на то, что «мама больна».
28 февраля (пятница). Опять репетиция в верхнем буфете и опять без Эфроса, развели I акт до конца.
3 марта (понедельник). На репетицию пришел Эфрос. Мы, волнуясь, показали ему I акт. Я вижу, что все не так, как он бы хотел, но он похвалил. Наверное, чтобы поддержать. После перерыва, так же как в прошлый понедельник, прочитал II акт с остановками и комментариями. Мне показалось, что он был не так включен и заинтересован, как 24-го, видимо, душой был в другой работе. И опять оставил нас на неделю.
В «Вишневом саде» самый трудный - это II акт. Разговор иногда просто абсурден. Как у клоунов. Эфрос, разбирая II акт, рассказывал про фильм Феллини «Клоуны», который недавно видел, и просил, чтобы первая сцена II акта - Епиходов, Дуняша, Яша, Шарлотта - игралась как чистейшая цирковая клоунада. Каждый ведет свою тему, но это никуда не выливается. Белиберда, абсурд, клоунада. И все они кричат, не слушая друг друга.
Потом на сцену выходят Раневская, Гаев, Лопахин, но и они говорят Бог знает о чем. Лопахин говорит, что назначены торги, а Раневская ему в ответ, вернее - не в ответ - спрашивает: «Кто здесь курит дешевые сигары?» И эта абсурдность диалога продолжается. Говорят Бог знает о чем, но мысль одна - торги.
Со скрупулезностью врача Чехов ведет историю болезни. Во II акте в болезнь уже поверили. О ней говорят. Лихорадочно ищут средство спасения. За Лопахина цепляются: «Не уходите... Может быть, надумаем что-нибудь!» «Нелюбимому врачу» Лопахину раскрывают душу (монолог Раневской о «грехах»), докапываются до причины болезни. На откровенность Раневской Лопахин тоже отвечает откровенностью: говорит о своем несовершенстве, что отец бил палкой по голове и что пишет, «как свинья». Ему кажется, что сейчас его слушают, разговаривают с ним «на равных» - и - вдруг - такая бестактная реплика Раневской: «Жениться вам нужно, мой друг... На нашей бы Варе...» От неожиданности, ведь его перебили почти на полуслове, он соглашается торопливо: «Что же? Я не прочь... Она хорошая девушка...»
Неожиданным монологом разражается Петя. Но его тоже никто не слушает, не принимает всерьез. Садится солнце, и слышен тревожный звук лопнувшей струны. И как мистическое чувство конца - проход пьяного в черном. Начинаются трагические символы - как возмездие.

6 марта (четверг). Опоздала на репетицию. За Эфроса - Вилькин. Кричит. Мне скучно и неинтересно. Вилькин репетицию отменил. Завтра не пойду.
7 марта (пятница). Разговор по телефону с Эфросом. Он просил ходить на репетиции. Сказал, что, когда придет, будет работать быстро и чтобы актеры знали хотя бы текст.
10 марта (понедельник). Показывали Эфросу II акт. Вместо меня - Богина. Я не жалею, потому что мне все не нравится. Очень тоскливо. Наконец Эфрос это понял. Говорил про III акт очень эмоционально и интересно.



Я никогда раньше не была в Доме-музее А. П. Чехова в Ялте. Пугало само слово - дом-музей. Остался Чехов, который только что переехал с Малой Дмитровки, Чехов в Мелихове, Чехов наездами в Москву, письма Чехова... Он тут, он всегда может появиться... И вдруг - дом-музей. Как мавзолей. И все-таки - пошла. Вернее, потащили знакомые.
Поразила меня комнатенка, где спал Чехов - рядом с кабинетом. Такая светлая девичья спаленка. Белая. Узкая, маленькая кровать. Белое пикейное одеяло. Последний год, видимо, он долго жил в этой комнате. Болел. Туберкулез. Длинные утра, переходящие в день, когда не можешь заставить себя встать с кровати. После бессонницы, после предрассветного страха смерти. Говорят, Чехов писал «Вишневый сад» лежа. А по другую сторону от кровати - красного дерева невысокий шкаф, не то книжный, не то посудный. Мне рассказали, что этот шкаф Чеховы привезли с собой из Таганрога. В нем мать хранила варенье. Дети, как, наверное; все дети, потихоньку от взрослых к варенью прикладывались. Об этом в семье знали, не особенно наказывали. Я думаю, что Чехов, когда писал знаменитый монолог Гаева о «многоуважаемом шкафе», имел в виду не только книги, которые хранились в этом шкафу. Ведь в этом шкафу было еще и варенье! Тем более что Гаев говорит этот монолог, чтобы отвлечь сестру от мрачных мыслей о Париже.
В а р я: Тут, мамочка, вам две телеграммы... Вот они. (Не успела приехать - уже из Парижа телеграммы. Бестактно, грубо. Стыдно.)
Раневская выхватила эти телеграммы ястребом. Спрятала где-то на животе. После лихорадочной затяжки папиросой, почти спокойно: «Это из Парижа... С Парижем кончено».
Гаев видит, чувствует, что с сестрой, и, чтобы отвлечь (ведь первое слово Раневской на сцене: «Детская...»), - монолог о шкафе. Его шкаф - это и тот шкаф, в котором хранились книги, воспитавшие не одно поколение русской интеллигенции, - и тот, из которого воруешь варенье в детстве...

В Ялте, я помню, весной: солнце, не жарко, пахнет морем, глициниями, мальчишки на велосипедах на набережной, объезжая редких прохожих, звонко и весело кричат: «Айн момент! Моменто - море». Все слилось - и море и «Memento mori», смех и слезы, начало и конец, жизнь и смерть. Может быть, на этих душевных сломах и искать истину, в «Вишневом саде»? Мне нравятся эти перепады. В жизни они встречаются часто.
В августе 1975 года я случайно попала на Шопеновский фестиваль в Душника-здрой в Польше. Каждый день в маленьком домике, где жил Шопен, лучшие пианисты мира играли его произведения. Лето. Жарко. Открытые окна в парк, В доме зал - 50 слушателей и инструмент. После своего дневного выступления Г. Черны-Стефаньска вышла и сказала, что только что скончался Д. Шостакович и в его честь она хочет сыграть прелюдию Шопена. Когда сильно зазвучали первые аккорды, зал встал. Она играла прекрасно. А за открытыми окнами где-то в парке слышались смех, голоса, бегали дети...
Конечно, мир Чехова шире мира любого из его персонажей. Но если есть в чеховской драматургии какое-то общее правило, то это именно симфоническое построение каждой пьесы.
Урок, идея, которую мы должны извлечь из пьесы, в конечном итоге преподносится пересекающими и дополняющими друг друга судьбами и истинами. Это как в живописи: где-то я читала, что портрет нужно писать, дифференцируя душевное состояние: одному глазу дается противоположное выражение, чем другому, что, в свою очередь, не соответствует выражению губ и т. д. Но эти различия должны гармонически сочетаться друг с другом. И тогда портрет передаст не просто застывшее в нем душевное настроение, а историю души, ее жизнь. Теория сама по себе сегодня кажется мне немного наивной, но, может быть, моя Раневская при такой дифференциации - «нос» или «глаза» спектакля?

Третий акт - ожидание результата. Торги. Как ожидание исхода тяжелой операции. Тут несоответствие ситуации и поведения достигает вершины: стремятся прикрыть смертный страх музыкой, танцами, фокусами.
Гаев с Лопахиным уехали в город на торги, а Раневская затеяла бал, где Шарлотта показывает фокусы. Да какие фокусы! «Вот очень хороший плед, я желаю продавать. Не делает ли кто покупать?» - ерничает Шарлотта. «Ein, zwei, drei!» - выходит из-за пледа Аня - на продажу! «Ein, zwei, drei!» - выходит Варя, тоже продается, но никто не покупает. Вокруг Раневской крутится фантасмагория: кто-то ее о чем-то просит, другой приглашает ее на «вальсишку», а рядом Дуняша выясняет отношения с Епиходовым через ее голову в прямом смысле. Этот трагический ералаш кончается нелепым выстрелом револьвера Епиходова и ударом палки Вари по голове Лопахина. И, наконец, узнают результат операции - смерть... А в смерти виноват тот, кому почему-то доверились, - Лопахин. Ведь это он поехал с Гаевым на торги, чтобы помочь им за 15 тысяч, которые прислала ярославская бабушка, выкупить имение, а их оказывается не хватило, чтобы проценты заплатить... Монолог Лопахина. После напряженного ожидания, после клоунады и ерничества - истерика Раневской: «а-а-а-а...» И на фоне этих рыданий беспомощные слова Ани о новой прекрасной жизни.
9 апреля (среда). Вечером в 8 часов - репетиция с Эфросом. Начали с I акта и все заново. Эфрос был прав - роли более или менее мы уже знаем, хоть и ходим по мизансценам с книжками. Я, как всегда, со шпаргалочками, рассованными у меня по всем карманам. Эфросу это забавно. Он относится к нам, как к детям, которых надо чем-то занимать и поощрять. Предостерегая нас от сентиментальности, говорит, что лучше уйти в другую крайность - в ерничанье, хотя успех будет только тогда, когда гармонично сочетаются расчет, ум с сердечностью, детскостью, открытостью. Мне все очень нравится. И его юмор, и посмеивание, и тоже детская заинтересованность, когда что-то получается.
Эфрос ходил с нами вместе по всем мизансценам и говорил за нас текст. Очень быстро и точно. Почти скороговорка, но очень все музыкально. Главное - ничего не упустить за ним.
Начало I акта очень нервное. В доме никто не спит - все ждут. Входит со свечой Дуняша. А Лопахин проспал, от этого зол на себя и волнуется, что поезд опаздывает. С досадой бросает Дуняше, как будто она виновата во всех бедах: «Хоть бы ты меня разбудила!» Потом вспоминает Раневскую, как она вытерла ему кровь, когда ему было пятнадцать лет. Пятнадцать лет для сельского мальчика много - это уже почти взрослый человек. Он, видимо, сразу влюбился в барышню и сейчас о ней вспоминает нежно. Он ждет ее приезда и потому, что придумал для нее спасение, и потому, что это его давняя тайная любовь. Он волнуется и боится, что она за границей изменилась. «Что ты, Дуняша, такая...» - мол, ты-то что волнуешься? Но у Дуняши тоже свои причины для волнения. У нее масса новостей для Ани (они ровесницы, почти приятельницы, может быть, молочные сестры - так бывало), она тоже не знает, как ее воспримет Раневская, а тут еще Епиходов некстати, и она раздражена на него, хотя он и сделал ей предложение и она советуется с Лопахиным, как ей поступить с Епиходовым, ведь его так и дразнят «22 несчастья».
А у Епиходова свои волнения, своя выношенная боль: «Сейчас утренник, мороз в три градуса, а вишня вся в цвету»! Эфрос эти слова выкрикивал, как будто за все несчастья Епиходова виновата вишня, которая цветет некстати. Но и я, Епиходов, тоже не научился жить, как эта вишня, вот купил сапоги, а они скрипят. Чем бы смазать? - как будто в этом спасение от надвигающейся катастрофы.
Л о п a x и н (отмахивается). Отстань. Надоел. (Долгая пауза. Прислушивается.) Нет - тихо.
Е п и х о д о в (продолжает). Каждый день случается со мной какое-нибудь несчастье (жалуется Лопахину, что у него абсолютная несовместимость с жизнью, хотя он и мужествен). И я не ропщу, привык и даже улыбаюсь.
Входит Дуняша с квасом. Епиходову неудобно перед ней, что он так некстати разнервничался. «Я пойду», - и роняет стол, потом надгробную плиту. Почти специально - мол, все равно.
Эфрос ходит по выгороженной площадке - репетируем пока на малой сцене - так же, как и мы, с книжкой и быстро-быстро говорит, схематично обозначая и интонацию и мизансцену. Потом просит повторить, оставаясь на сцене. Но без него ритмы сразу падают, актеры садятся на свои привычные штампы. Эфрос не сердится. Продолжает дальше.
Выход Раневской. Выбегает так же по-юношески легко, как и Аня, чтобы зрителю даже в голову не пришло, что это Раневская. Зрители привыкли, что она должна «появляться». Мне хорошо - я не видела ни одной актрисы в роли Раневской, поэтому во все глаза смотрю на Эфроса и копирую его как обезьяна. Даже интонацию. И стараюсь схватить быструю манеру его речи.
Я много слышала рассказов-легенд о Раневской - Книппер. Ведь Чехов писал для нее. А с другой стороны - он остался недоволен спектаклем МХАТа... Я видела кинопленку с Книппер-Чеховой - сцена с Петей Трофимовым. Но, во-первых, спектакль по-другому выглядит на пленке и, как правило, от этого проигрывает, во-вторых, Книппер в то время было уже много лет, а проблема возраста в ролях очень важна.
Откуда такая традиция восприятия, по которой все герои старых пьес казались нам взрослее?
Раневской, я думаю, около 37 лет, не больше. Старшей дочери Ане - 17 лет.
Чехов писал Книппер: «Я никогда не хотел сделать Раневскую угомонившейся».
О Раневской писали многие: Чехов про нее - «умна, очень добра, рассеянна»; Короленко - «дворянская клушка»; Горький - «слезоточивая», «эгоистичная», «дряблая», «паразит»; Ермилов (критик) - «мотивы поведения Раневской - неискренни, ее поступки - неблаговидны. Ее трагедия - только пародия»...
Мне ничего не оставалось, как только вновь и вновь обращаться к тексту пьесы.
А по пьесе Раневской шесть лет не было в России. Жила во Франции, в Париже. Да как! Аня говорит про нее: «Мама живет на пятом этаже... (это для того-то времени), накурено, неуютно». Гаев говорит про сестру: «...она порочна. Это чувствуется в ее малейшем, движении». Раневская - про жизнь в Париже: «Он обобрал меня, бросил, сошелся с другой, я пробовала отравиться...» И вот после той бурной жизни женщина приезжает в Россию, чтобы продать последнее, что у нее есть, - имение. Для чего продать? Чтобы успокоиться, остепениться? Да нет, телеграммы идут из Парижа, и ясно, что с Парижем, вопреки заявлению самой Раневской, отнюдь не кончено...
Раневская - роль-тема, тема болезни и гибели целой эпохи, класса. Это не пушкинский высший свет, это не крепостники и это даже не дворянские гнезда Тургенева, это конец XIX - начало XX века, это среднее, обедневшее дворянство, это - всемирная выставка в Париже, это электричество, это первые самолеты, первый кинематограф, это приметы иного времени, это иные ритмы жизни, не миновавшие и последнего островка - вишневого сада. Сад обречен погибнуть, его сминает время. И можно ли ощущение обреченности, неминуемой гибели играть элегически спокойно?
Конечно, Чехов имел в виду не только смену социальных укладов и ритмов жизни. Для него в гибели «Вишневого сада» звучала тема гибели поэтического духовного начала в русской культуре. А в спектакле Эфроса она звучала как призыв беречь эту внутреннюю культуру, сохранять духовность человеческих отношений. «Духовный жаждою томим...» Без этого ощущения - духовности и надвигающейся беды - «Вишневый сад», мне кажется, не сыграть.
Для меня в понимании пьесы важно и то, что Чехов писал «Вишневый сад», будучи уже смертельно больным.
Туберкулез медики называют веселой болезнью. Болезнь обостряет ощущение окружающего. Озноб. Умирают в полном сознании. И в основном - на рассвете, с воспаленной ясностью ума. Весной.
С этим лихорадочным ритмом вбегаю на сцену. Выбежала, натолкнулась на Лопахина, не узнала его, потому что сразу отвлекла «детская»: «Я тут спала, когда была маленькой» - интонация вверх и закончила с усмешкой: «И теперь я как маленькая» - интонация вниз.
На первых репетициях не разбираюсь - что, почему, зачем? Это потом с этими вопросами я буду приставать к Эфросу, пока не пойму, что на эти вопросы надо отвечать себе самой, и пока не почувствую манеру и характер Эфроса, чтобы мысленно за него себе отвечать на эти вопросы.

11 апреля (пятница). В 8 часов вечера репетиция с Эфросом. Утром он репетирует во МХАТе. Как, наверное, ему странно и непривычно работать с нами. Мы привыкли к другой манере. У нас тоже не бывает застольного периода, но с Эфросом надо работать почти с голоса, то есть по интонациям, понимать - чего он хочет.
Начали с первого выхода Раневской. Затем сцена: Аня - Дуняша - очень бурная, веселая, молодая. Событие для Ани - приехал Петя. Это и хорошо и плохо. Хорошо - потому что друг, плохо - потому что все считают, что сын Гриша утонул по недосмотру Пети, а Петр сейчас может своим присутствием напомнить Раневской о той трагедии, когда утонул ее семилетний сын. Затем сцена Ани с Варей: Аня устала после дороги, рассказывает Варе о дороге и парижской жизни - все ужасно: «Мама живет на пятом этаже!» «Шарлотта всю дорогу говорит, представляет фокусы». И вдруг Аня срывается от усталости на крик, почти на истерику: «И зачем ты навязала мне Шарлотту!» Почти всю сцену Варя не слушает, она занимается делом, подбирает разбросанные вещи - подушки валяются на полу. Но когда Аня рассказывает, как у мамы было накурено и неуютно, - Варя стихает. Им обеим жалко Раневскую. Мама приехала несчастная. Они это понимают. Надежды никакой нет. Дачу возле Ментоны она продала, у нее ничего не осталось. Лопахин, проходя, слышит это, шутливо блеет: «Мэ-э-э» - мол, я спасу, я знаю способ, сюрприз, - Варя и Аня пугаются его. Реакции неадекватны, так как нервы обнажены. О жениховстве Лопахина говорится между прочим - об этом в доме говорят часто - это не новость. И вдруг Аня - на радостном крике - забыла! - «А в Париже я на воздушном шаре летала!» И они обе закружились-закружились, взявшись за руки. Как в детстве.
Действие катится, как снежный ком - все стремительнее и стремительнее. Раневская пьет кофе как наркотик (точно так же - как наркотик - в «Эшелоне» Эфрос заставит девочку читать книжку), а тут еще некстати телеграммы из Парижа. Не выдерживает напряжения Аня - уходит, потом Варя. Конфликт между Раневской и Лопахиным кончается предложением денег. Бестактно! Хам! Одна трезвая фраза в этом ералаше - Шарлотты: на просьбу показать фокус она говорит, что в это время надо спать, а не заниматься Бог знает чем!
21 апреля (понедельник). Первая репетиция на сцене. То, что, нам казалось, мы уже нашли в наших репетициях на малой сцене - здесь все теряется. Начинаем I акт опять сначала. Опять Эфрос ходит вместе с нами и за нас читает текст. Главное - очень внимательно за ним следить и ничего не упустить. Теперь я понимаю, что I акт - это вихрь бессмысленных поступков и слов. Слова - ширма. Ими прикрывают истинное страдание. Иногда сдерживаемое страдание вырывается криком: «Гриша! Мой мальчик!.. Гриша!.. Сын! Утонул! Для чего? Для чего?» - а это спрашивать надо очень конкретно: почему именно на меня такие беды? В I акте почти у каждого персонажа от перенапряжения ожидания приезда и усталости есть сцены почти на истерике.
Паника Гаева. Сцена его с Варей и потом с Аней. Растерянность и паника. Растерянность детей - что делать? И паника взрослых, что спасения все равно не будет.
Нас, исполнителей, потом будут упрекать в однозначности, в марионеточности, да и сам Эфрос в своей книжке будет вздыхать об объемности роли, но где, мол, в Москве взять актера на роль Гаева, например, который бы сыграл роль объемно? Разве что Смоктуновский... Потом мы видели Смоктуновского в роли Гаева в телевизионном спектакле Хейфица, а Эфрос, уже настолько привыкший к нам, скажет, что не нужен нам никакой Смоктуновский, Виктор Штернберг прекрасно и точно играет нашего Гаева.

После 21 апреля мы репетируем «Вишневый сад» только по средам - в остальные дни Эфрос занят.
7 мая (среда). После вечерних «Деревянных коней» репетиция «Сада». Эфрос пришел очень усталый, было видно, что плохо себя чувствовал - сосал валидол. На репетицию не пришел Шаповалов - Лопахин. Помреж сказала, что у него колет сердце. Эфрос репетицию отменил. Мы, расстроенные, разошлись по домам. Я послала телеграмму Высоцкому.

С 17 мая пошли регулярные репетиции «Вишневого сада» Теперь Эфрос был целиком наш.
22 мая (четверг). На сцене начали II акт. Очень трудный кусок - монолог Раневской «о грехах». Здесь не нужно прикрываться маской беспечности. Слова истинные. На открытом нерве. Но монолог надо готовить уже с прихода - раздраженно бросает Гаеву и Лопахину: «И зачем я поехала завтракать... Дрянной ваш ресторан с музыкой, скатерти пахнут мылом!» - ударение на дрянной и главное - мылом! Как будто вся беда в этом. Срываться на пустяках, а то, что ярославская бабушка пришлет только «10 - 15 тысяч, и на том спасибо», - говорить легко, беспечно. Но даже Лопахин не выдерживает напряжение и тоже срывается на Гаеве, кричит ему: «Бабы вы!» Фразу «Уж очень много мы грешили» Раневская говорит медленно, раздумно, про себя и о всех, о всей нашей нескладной и несчастной жизни. И начинает монолог так же медленно, но потом абсурд ее жизни ее же захлестывает и она криком вырывает отдельные эпизоды жизни и бросает их Гаеву и Лопахину. Гаев постукивает палкой - нельзя при постороннем так откровенно, Раневская не обращает внимания, продолжает и потом очень конкретно обращается к Богу и просит его: «Не наказывай меня больше!» Слышится музыка, Раневская сразу же переключается на нее (все переключения очень легкие, неожиданные), предлагает зазвать музыкантов, «устроить вечерок».
Акт кончается пугающим всех страшным, непонятным звуком, на который отвечает легкой песней Петя: «Что нам до шумного света! Что нам друзья и враги, было бы сердце согрето жаром взаимной любви...»
С 26 мая (понедельник) к работе подключается Высоцкий. Он приехал с бородой. Смеется, что отрастил ее специально для Лопахина, чтобы простили опоздание.
28 мая (среда). Развели III акт. После обеденного перерыва прогнали I и II акты. Есть очень большие провалы. Пока неясно, чем их заполнить.
29 мая (четверг). Репетировали IV акт. Все позади. И беда, и болезнь, и ожидание, и смерть. Как после похорон, когда домашние вроде бы занимаются своими делами, приглашениями, разговорами, но голоса еще приглушенные, оперирующий врач (Лопахин) чувствует себя виноватым - от этого излишне громок и распорядителен. Суета сборов. Отъезд. Только иногда среди этой суеты - вдруг отупение, все сидят рядом, молчат. А потом опять дело... дело. Суета. И опять на своей клумбе собрались осиротелой кучкой. Все вроде бы буднично. И лишь в финале прорывается настоящий, как будто только что осознанный, последний крик Раневской - прощание над открытой могилой: «О мой милый, мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!..» «Я умираю. Ich sterbe» - последние слова, сказанные Чеховым перед смертью где-то в маленьком курортном городке Германии. «Жизнь-то прошла, словно и не жил... Я полежу... Силушки-то у тебя нету, ничего не осталось, ничего... Эх, ты... недотепа!.. - Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву». Это последние слова, написанные Чеховым в «Вишневом саде». Как пророчество тех своих последних сказанных слов... А в ремарке «топором стучат по дереву» слышатся удары заколачивания крышки гроба перед погребением.

По этим кратким дневниковым запискам сейчас не верится, как быстро мы работали. И в какой, видимо, удивительной рабочей форме был Эфрос. От тех дней осталось ощущение праздника, хорошего настроения, бодрости и нежности друг к другу.
7 июня (суббота). Черновой прогон всего «Вишневого сада». Эфрос первый раз сидел в зале. Потом замечания.

Весь июнь - репетиции с остановками. Кое-какие места спектакля чистятся и уясняются. В это время - поиски грима и костюмов. Мне по эскизу должны были сшить дорожный корсетный костюм, который моя Раневская никогда бы не надела. Эфрос разрешил мне делать с костюмом что хочу. Левенталь, по-моему, был этим недоволен, но его не было на репетициях, и он не знал моей стремительной пластики и закрученного ритма.
6 июня (пятница). Утренняя репетиция. В зале сидела Беньяш. Она многое не понимает, хотя ей нравится. Я репетировала в брюках - она не могла понять почему, а для меня на этом этапе неважно - главное, чтобы уложился внутренний рисунок. Да и репетиция была в основном для ввода Высоцкого. Поражаюсь Высоцкому: быстро учит текст и схватывает мизансцену. Шаповалов обижен.
7 июня (суббота). Черновой прогон «Вишневого сада». После репетиции Володя, Иван и я поехали обедать в «Националь»: забежали, второпях поели, разбежались. Я заражаюсь их ритмом. Мне это важно для «Вишневого сада». Я ведь домосед-одиночка, а Раневская совсем другая. Правда, мне не привыкать играть роли, непохожие на меня, но чтобы до такой степени, когда не совпадает ни одна черточка той Раневской, какую предлагает играть Эфрос! Полагаюсь на чутье и безошибочность Эфроса.
12 июня (четверг). Репетиция «Сада». Высоцкий быстро набирает, хорошо играет начало - тревожно и быстро. После этого я вбегаю - мой лихорадочный ритм не на пустом месте.
13 июня (пятница). Утром репетиция. Прогнали все четыре акта. Очень неровно и в общем пока плохо. Если до моего выхода хотя бы ритмом не закручивается I акт - моя Раневская просто сумасшедшая. Мои резкие перепады - вычурны. Как легко играть после монолога Лопахина - Высоцкого в III акте, подхватывай его ноту - и все. Легко играть с Золотухиным. Его, видимо, спасает музыкальный слух - он тоже копирует Эфроса. Наша сцена с Петей в III акте проскакивает как по маслу. Жукова - Варя, по-моему, излишне бытовито - и сразу другой жанр, другая пьеса. Не забывать, что Чехов - поэт. «Стихи мои бегом, бегом...» Главное - стремительность. После репетиции, как всегда, замечания Эфроса. Для меня - не забыть: в I акте, когда выхожу на сцену на холм, где кресты, только коситься. Очень деликатно. Боковым зрением.
«Нет у меня денег» - как бред все. Это после Гриши-то. После трезвой реплики Шарлотты: «Я спать желаю» - впервые ощутить озноб и одиночество. То, что сгрудилось все около Раневской - она даже не замечает. Здесь как бы разрядка всего напряжения. Третий акт - раскручивать энергично. «Я, должно быть, ниже любви», - очень конкретно про себя, так как Петя своей репликой: «Мы выше любви», - сказал, что она б... Часть монолога с Петей - отмахнуться - «какой правде?». Вторая часть монолога - пожалейте меня - «Вы смелее, честнее, глубже нас». «Надо иначе это сказать», то есть надо быть хотя бы ласковым. Она соскучилась по ласке.
20 июня (пятница). Очень хорошая вечерняя репетиция с Эфросом. Разбирали III акт. Монолог Лопахина, ерничанье: я купил - я убил... вы хотели меня видеть убийцей - получайте. Часов до двенадцати говорили с Эфросом и Высоцким о театре, о Чехове...



Я уже говорила, что Эфрос к нам относился как к детям. Иногда как к любимым, иногда не очень вникая в наши детские интересы, иногда эти дети его раздражали непониманием и невключенностью. С годами это его отношение к нам мне будет казаться иногда обидным, хотя я и очень понимала Эфроса в этом его отношении к нам. В общем, заслуженное отношение. Ведь он так прекрасно понимал и любил театр, и, естественно, любое невнимание со стороны актеров его должно было раздражать. Правда, часто он забывал, что мы тоже в театре не новички, выходим на сцену уже более 20 лет... но все эти мысли придут потом, когда Эфрос, несмотря на мое предостережение, придет на Таганку... А сейчас все было прекрасно, радужно и влюбленно.
Лопахин тоже относится к персонажам «Вишневого сада» как к детям. Он их безумно любит, поэтому для них и для него тоже покупка Лопахиным вишневого сада - это предательство. Он это хорошо чувствует. Как если бы сам продал этих детей в рабство. От этого и крик души в монологе, боль, которая превращается в ерничанье, иначе разорвется сердце.
Монолог Лопахина в III акте «Я купил...» исполнялся Высоцким на самом высоком трагическом уровне лучших его песен. Этот монолог был для него песней. И иногда он даже какие-то слова действительно почти пел: тянул-тянул свои согласные на хрипе, а потом вдруг резко обрывал. А как он исступленно плясал в этом монологе! Он не вставал на колени перед Раневской - он перед ней на них естественно в плясе оказывался и сразу менял тон, обращаясь к ней с безысходной нежностью: «Отчего же, отчего вы меня не послушали?..» Варя раз пять бросала ему под ноги ключи, прежде чем он их замечал, а заметив - небрежно, как неважное, само собой разумеющееся проговаривал: «Бросила ключи, хочет показать, что она уже не хозяйка здесь...» И опять в срыв: «Ну да все равно... Музыка, играй... Музыка, играй отчетливо!» Любовь Лопахина к Раневской мученическая, самобичующая. Абсолютно русское явление. У нас не было традиции трубадуров, рыцарской любви, не было в русской литературе любви Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты. Наша любовь всегда на срыве, на муке, на страдании. В любви Лопахина, каким его играл Высоцкий, было тоже все мучительно, непросветленно. Его не поняли, не приняли, и в ответ - буйство, страдание, гибель. Середины не может быть. Как у Тютчева:
О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!
Лопахин сам понимал, что сделал подлость. Он, конечно, уже не купец, но еще и не интеллигент. Когда поехал с Гаевым на торги, он и в мыслях не допускал, что купит, но сыграла роль его азартная натура: когда начался торг с Деригановым, Лопахин включился, сам того не желая: «Он, значит, по пяти надбавляет, я по десяти... Ну, кончилось... Вишневый сад теперь мой!.. Боже мой, господи, вишневый сад!» Он не верит еще этому. Уже купив, он все равно еще ищет путь спасения, мечется. Купил еще и потому, что интуитивно понимал еще раньше, что эта «пристань», к которой он пытался прибиться (к Раневской), для него ненадежна и не для него.

21 июня (суббота). ...Репетиция «Сада» с остановками... Потом прогнали два акта. Замечания Эфроса - удивительно точно и по существу.
Над Раневской беда - потеря всего. Это должны понимать все. Центр - Раневская. Любопытство к ней - к ее походке, одежде, словам, реакциям. Начинать I акт надо очень резко. С самого начала динамика поступков и конфликтность ситуаций. Некоторые слова почти выкрикиваются. «Мама живет на пятом этаже!!!» Гаевское «помолчи!!!» - Фирсу. Раневская: «Как ты постарел, Фирс»!!! На этих криках - разрядка напряженности. «Солнце село, Господи»!!! - «Да!!!» - не про солнце, а про потерю всего! Незначительные слова вдруг должны вырываться конфликтным смыслом. Все развивается очень стремительно. Одно за другим. Не садиться на свои монологи, даже если их трудно играть. Тогда просто проговаривать, но быстро. Смысл дойдет сам собой. Главное - передать тревогу. В тревогу надо включиться за сценой, до выхода. Нервность передается от одного к другому. От первой реплики Лопахина: «Пришел поезд, слава Богу» до непонятного звука струны во II акте. Но все должно быть легко и быстро. Как бы между прочим.
После репетиции я с бесконечными вопросами к Эфросу. Он терпеливо объясняет. Многие не берут его рисунок, может быть, не успевают... Сказал, что для него главное в спектакле Высоцкий, Золотухин и я... Сказал, что раньше пытался добиваться от актеров тех мелочей, которые задумал и считал важными, но потом понял, что это напрасный труд и потеря времени, выше себя все равно на прыгнешь.
22 июня (воскресенье). Прогон «Вишневого сада». Вместо Высоцкого - Шаповалов. Очень трудно... Замедленные ритмы. Я на этом фоне суечусь. Без Высоцкого очень проигрываю. Замечания. Спор Эфроса - Любимова: «Чехов - Толстой». Прекрасная речь Эфроса о Чехове-интеллигенте. Любимов раздражался, но сдерживался. Они, конечно, несовместимы... Я опаздывала на вагнеровское «Золото Рейна» в Шведской опере. Встала, извинилась и пошла. Любимов взорвался, стал кричать о равнодушии актеров, что больше не хочет разговаривать, выгнал всех из кабинета. По-моему, с Эфросом у них серьезно. Я умчалась.
28 июня (суббота). Прогон «Сада» для художественного совета. Они ничего не поняли. Выступали против. Много верноподданнических речей перед Любимовым...
8 июля (воскресенье). Премьера «Вишневого сада». По-моему, хорошо. Много цветов. Эфрос волновался за кулисами. После монолога Лопахина - Высоцкого («Я купил») - аплодисменты, после моего крика в III акте - тоже. Банкет. Любимова не было. Конфликт.
31 октября (пятница). ...Вечером репетиция «Вишневого сада» - перед началом сезона. Половины исполнителей не было. Высоцкий еще не вернулся, а Шаповалов не пришел. Эфрос был расстроен. Думает перенести спектакль на свою сцену, со своими актерами.
2 ноября (воскресенье). Утром репетиция «Вишневого сада». Приехал Высоцкий - в плохой форме...
3 ноября (понедельник). Утром репетиция «Гамлета». Любимову явно не нравится наш «Вишневый сад» - постоянно об этом говорит к месту и не к месту. Вечером «Гамлет». Высоцкий играет «напролом», не глядя ни на кого. Очень агрессивен. Знакомое его состояние перед срывом в «болезнь».
4 ноября (вторник). ...Вечером прогон «Вишневого сада». Опоздала. Меня все ждали. Эфрос ничего не сказал: I акт - хорошо, II акт очень плохо: не понимаю, кому говорить монолог о «грехах» - Высоцкий слушает плохо, играет «супермена». Ужасно! Все на одной ноте. III акт - средне, обозначали, IV - неплохо. Мне надо быть поспокойней: «болезнь» у Высоцкого долго не тянется.
18 ноября (вторник). Все дни черные, ночи бессонные. Очень плохое состояние. Ничем не могу заняться - паралич воли. Звонил Эфрос, спрашивал, кого бы на Симеонова-Пищика, так как Антипова в очередной раз уволили, и тоже за «болезнь».
21 ноября (пятница). ...Вечером репетиция «Вишневого сада», вместо Антипова вводим Желдина. Прекрасный монолог Эфроса о конце. Всему приходит конец - жизни, любви, вишневому саду. Это неизбежно. Это надо постоянно чувствовать и нести в себе. Слова не важны. Общий ритм - как в оркестре, когда вводят, например, четвертую скрипку, она слушает оркестр и включается в него...
23 ноября (воскресенье). «Вишневый сад». Народу!.. Кто принимает спектакль - хвалит, кто видел летом, говорят, что сейчас идет лучше... Володя «выздоровел».
29 ноября (суббота). Звонил Эфрос, прочитал письмо Майи Туровской: хвалит спектакль, меня, Володю.
30 ноября (воскресенье). ...Вечером «Вишневый сад». Очень много знакомых. Все хвалят. Меня даже слишком. Флеров сказал, что это не Чехов. Каверин очень хвалил. После спектакля зашел Смоктуновский с женой и сказал, что такой пластики не могло быть в то время, его жена возразила, а Таланкин на ухо мне: «Не слушай...» Окуджаве - нравится, Авербах - в восторге, но сказал, что после «родов» III акта IV играть надо умиротворенно.
8 декабря (понедельник). ...«Вишневый сад». На каждом спектакле за кулисами Эфрос. Володя ко мне, как я к нему в «Гамлете». После спектакля бесконечные звонки. Лакшин: «Понравилось: 1) Как заявка - оформление. 2) Вы. У вас Чехов друг. Обаяние. 3) Высоцкий. Не понравилось: 1) Аня - нет юности. 2) Золотухин - было в «Трех сестрах» - скороговорка по будущей жизни. 3) 4 раза - «в ваши годы не иметь любви» и 8 раз - Варя бросает ключи. Взрыв традиции - это может раздражать, но по целине новые всходы, Чехов - враг в монологах. В Раневской этого раздражения нет, но лучше бы другой автор». Сразу же перезвонила Эфросу - пересказала. Он посмеялся.
23 декабря (вторник). ...Вечером «Вишневый сад» замена вместо «Пристегните ремни». Публика обычная. Реакции другие... Теперь спектакль пойдет хуже.



Запись о «Вишневом саде» я обрываю на полуслове, потому что мне кажется, что эта работа была одним из главных событий моей жизни...
После смерти Высоцкого мы этот спектакль долго не играли - я не могла. Потом нас пригласили на «БИТЕФ» с обязательным условием привезти «Вишневый сад». На Лопахина ввели другого актера. Повезли последние эфросовские спектакли на Таганке - «На дне», «У войны не женское лицо». «Вишневый сад» получил первую премию. Потом мы его играли и в Польше, и в Италии у Стреллера, и в Париже в «Одеоне».
Сейчас этого спектакля в репертуаре «Таганки» нет, но декорации и костюмы хранятся. И мне бы хотелось когда-нибудь восстановить его с молодыми актерами в прежнем рисунке в память Анатолия Васильевича Эфроса.



- Мне кажется, Алла Сергеевна, что, когда Эфрос пришел к вам на Таганку как главный режиссер, ваши отношения с ним складывались не так гладко, как в 75-м году, когда вы репетировали «Вишневый сад»?
- О, Боже! Это очень трудная и больная тема. Когда мы репетировали «Вишневый сад», у меня к нему не было ни одной секунды не то что недоверия, а мне все, все было по сердцу. Все его реакции, слова, замечания. Он абсолютно совпадал с моим душевным строем. Он был мне по душе. Понимаете, да? Но у него была своя актриса, и я знала, когда в 1985 году он пришел к нам, что он будет работать с Яковлевой. Скажем, история с «Геддой Габлер». (Интонацией изображает Эфроса. - Прим. журналиста.): «Да, да, Алла, конечно, это ваша роль. Будем репетировать. (Пауза) Оля, правда, просит. Но вы ведь знаете, что это ее бывшая роль. Ей надо меняться». Я ему говорю: «Нельзя же так обижать Олю. Я не хочу никому переходить дорогу, давайте я сыграю что-нибудь другое. «Макбета», скажем». На том расстались. Потом уже, после его смерти, я узнаю, что было распределение ролей, были репетиции дома. И Гедду Габлер должна была играть, конечно же, Яковлева. И так бы это было. Всегда. У Эфроса я тоже ничего не играла бы. Нет, это не коварство. Это нежелание идти на прямой контакт, на прямое выяснение отношений. И его приход на Таганку, и все, что с этим приходом связано, я тоже во многом понимаю как его нежелание вступать в объяснения. Для себя он решил тогда все правильно. Он ни через что не переступал.
Когда прошли первые слухи, что Эфросу предложили перейти на Таганку, я спросила его об этом впрямую. Он мне сказал: «Нет, нет, Алла, мне никто не говорил, что вы!» Потом, когда прошло два месяца и слухи становились все более отчетливыми, мол, что он был у Гришина, я опять к нему. «Нет, нет, Алла, со мной никто не говорил. А даже если бы и поговорил, я бы ведь сказал (я хитрый), что я вначале посоветуюсь с мамой, с бабушкой, с женой, с родственниками, а потом дам ответ». Как потом выяснилось, он тогда уже и дал согласие, и подписал все, что требовалось. Когда все было решено, я с ним говорила опять и предупредила буквально обо всем, что произойдет на Таганке, сказала, что все равно будут ждать Любимова. Поговорив с Эфросом очень откровенно, я не пошла на собрание труппы, когда его представляли коллективу и где, как говорят, разразился скандал.
И несмотря на мою безграничную любовь к Эфросу как к режиссеру, я отказалась участвовать в спектакле «На дне».
Но роль сторонней наблюдательницы мне до конца выдержать не удалось.
Спустя три месяца после его смерти, окруженной слухами, догадками, газетной тяжбой с Розовым, мне пришлось написать статью в «Известия», чтобы кое-что разъяснить, вернее - объясниться. С кем? С Эфросом, с театром, а может быть, с самой собой? И может быть, это было запоздалое прощание с тем счастливым временем, когда мы делали «Вишневый сад».
«О мой милый, мой нежный, прекрасный сад!..
Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!..
Прощай!..»
- Ваша жизнь - поиск красоты и гармонии?
- Внутренней гармонии. Причем я человек абсолютно естественный, во всяком случае, стараюсь им быть. В жизни нельзя обижать людей, хотя это иногда бывает невозможно, поэтому ломаешь эту естественность и входишь в обычные правила игры суетной жизни.
Но когда идет внутренний суд, то он должен идти по правилам гармонии. Не должно быть диссонансов. Но их, к несчастью, много. Вот вы говорите о самоанализе, он, как я думаю, необходим мне, чтобы избавиться от этих диссонансов, нащупать эту очень тоненькую нить внутренней гармонии, чтобы не было грехов. Потому что есть грехи, от которых стонешь вслух.
- У вас есть грехи?
- Я обижала много людей и мучаюсь от этого. И, откровенно говоря, мне все труднее играть «Федру». Не только потому, что в театре ее не принимают, что-то сопротивляется внутри.
- А что не сопротивляется вашему внутреннему настрою? Раневская?
- Да, Раневская. Я ее люблю. После смерти Антуана Витеза я боюсь что-либо загадывать. Мы собирались с ним делать «Федру» Расина, все было расписано, назначен день премьеры и у нас, и в Париже. Но...
И все же признаюсь, что готовлю Раневскую на французском языке с французскими актерами в Люксембурге. Мне предложили сыграть там любую роль с их актерами и с режиссером, которого я назову.
Однако в будущее я боюсь заглядывать, поэтому - на сегодня - я, как и все, на перепутье. Не потому, что не знаю, куда идти, а потому, что поворот на новую дорогу оказался очень трудным. Я говорю о нашей жизни, а что касается театра и искусства, то оно всегда должно быть впереди истории и жизни. В этом его смысл. Оно - ясновидящее, бунтующее. Это всегда было, есть и будет.

 

Диалог с Козинцевым

- У вас часто бывают конфликты с режиссером?
- В работе - почти никогда. Не могу вспомнить. А вот в теории, в застольных разговорах - часто.

У нас был диалог с Григорием Михайловичем Козинцевым, записанный Г. Цитриняком для «Литературной газеты». Очень давно. Тогда я заведомо шла на «спровоцированный» конфликт и пыталась вытащить Григория Михайловича на откровенный разговор об отношениях актеров и режиссеров. Уж больно, я помню, мне тогда надоели жалобы режиссеров, что западные актеры играют лучше наших. Мы тогда примитивно защищались, что, мол, в классике на театре и мы не лыком шиты, а в кино у Антониони, Феллини, Бергмана каждый заиграет. Что порой главное даже не актерская игра, а точное режиссерское решение. Вы же знаете, как беспомощно выглядит актер, даже очень хороший актер, в сцене, где все случайно, непродуманно, где невнятная среда, шелуха слов, неосмысленный фон. В такой замусоренной атмосфере самые искренние чувства могут показаться фальшью. А когда атмосфера найдена, актер, выстраивая свою роль, может ожидать именно такого результата, которого он добивается, и которого от него ждут.
Григорий Михайлович очень мягко уклонялся от спора и только вскользь упоминал, что, мол, вот раньше актеры были не просто «любимцы публики», а «властители дум». Это, может, и слишком высокое определение, но в любом случае хочется видеть значительность духовного мира актера.
Я. Вы считаете, что сейчас таких актеров нет?
Козинцев. Актеров такого уровня не так уж часто, к сожалению, увидишь в кино... Скажем, Михаил Ульянов в «Председателе», Серго Закариадзе в «Отце солдата»...
Я. Григорий Михайлович, простите, что я вас перебиваю, но тогда давайте говорить как профессионалы: не будем повторять ошибок тех критиков и зрителей, которые путают роль, образ и профессиональный уровень актера. Давайте это разграничим и отделим от актера драматургический материал. Потому что одному повезло, что ему достался Трубников, а другому не повезло. Давайте тогда выясним вот что: почему талантливые актеры в театре добиваются успеха гораздо чаще, чем в кинематографе? Даже если и появляется хорошая роль...
Козинцев. Да, образ на экране - это не только работа актера, это общий труд сценариста, режиссера и актера. Это верно. Но не совсем. Вспомним гения русской сцены Щепкина. Мы считаем, что его славу составил Городничий. Увы, нет: как ни странно, посредственный водевиль «Матрос». Щепкин сыграл в нем за год до «Ревизора»... Конечно, чем лучше драматургия, тем легче раскрыть себя актеру. Тем не менее история театра показывает, что и не на таком уж глубоком материале актеры создавали сценические характеры, обладавшие огромной силой воздействия. Я приведу пример. Одна из знаменитейших фигур мирового театра - Робер Макер, образ, созданный в пьесе под тем же названием французским актером Фредериком Леметром. Как-то я достал и прочитал эту пьесу. Это очень слабая мелодрама, которую читать сейчас невозможно. Но в свое время впечатление от игры Фредерико Леметра было таким, что Робер Макер стал символом целой эпохи. О нем писали философы и поэты. Домье создал серию гравюр, навеянных игрой актера.

Козинцев явно не хотел идти на конфликт и говорить о современных актерах. Не оскудели же актерские таланты... Тем не менее, внутренне соглашаясь с Григорием Михайловичем, я упорно гнула свою линию - конфликт: режиссер - актер. И нарочно сгущая краски, жаловалась на всесущность режиссерскую, когда режиссер влезает во все детали: не доверяя оператору, строит кадр за оператора; не доверяет художнику, не доверяет актеру... Он учит актера. А актера на съемке научить играть нельзя. В училищах за четыре года способных людей учат те, кто профессионально и специально к этому приспособлен, - педагоги. И тем не менее они все равно законченных артистов не выпускают. А режиссер берет девочку «с улицы», иногда даже без способностей, и думает, что в несколько месяцев может сделать из нее актрису. А когда берет профессионала, то переучивает на свой лад. Один режиссер учит играть роль так, как он ее себе представляет. Другой - идя от себя, от своей пластики, голоса, даже интонаций.
Григорий Михайлович стал говорить об актерах-ремесленниках, об отсутствии в кино репетиционного периода, о том, что актер приезжает иногда после суеты своих каждодневных дел на один день и нужно снимать самый важный кусок. И как тут таких актеров не поучить!
Я тут же встала на защиту актерского цеха: лучше, мол, введите актера в атмосферу сцены, расскажите о правилах игры, расскажите, какой вам нужен в этой сцене ритм, проходная это сцена или важная для вас - режиссера... Все остальное актер сделает сам. Это его профессия. Только не делайте его беззащитным, когда он работает вслепую, когда он не знает, какой дубль без него выберет режиссер, иногда руководствуясь не непрерывностью актерского существования в сцене, а своей логикой выстраивания фильма. Кстати, часто актер, зная это, на всякий случай играет все дубли одинаково, чтобы потом при монтаже как-то сохранить естественность. Или, не зная конечного порядка сцен, на всякий случай нагружает эмоционально почти каждый кусок. Я уж не говорю о молодых, начинающих актерах, прошедших унизительный тяжелейший отбор-конкурс, когда роль еще не обговорена, а нужно уже играть самый ответственный кусок роли. Не успев привыкнуть ни к специфике производства, ни к людям, с которыми предстоит работать, ни к жанру сценария, если таковой имеется...
Я недавно зашла в павильон. Актер снимался первый раз, играл главную роль. Ему нужно было просто переложить газету со стола на тумбочку и сказать какую-то незначительную фразу... Словом, проходной кусок, связка. Но не ладилась съемка, что-то там не было готово, прибегал директор картины, устраивал скандал, режиссер нервничал. И вся ответственность за эту неразбериху и за всю студию, которая может не выполнить план, если картину не закончат вовремя, валилась на бедную голову молодого актера; и он уже не просто так, между прочим, перекладывал газету. Он с перепугу в этом куске играл всю свою роль, и даже больше...
Козинцев. Но ведь в кинематографе бывают положения, когда важна именно молодость. Точность возраста, которую гримом не достигнуть. Поэтому приходится брать человека, который не является профессиональным актером. И здесь дело режиссера в том, чтобы зритель не чувствовал разницы в игре профессионального актера и непрофессионального.
Я. Нет, все равно будут «ножницы», Григорий Михайлович, потому что, взяв непрофессиональных актеров, надо весь фильм решать в этом ключе, а это уже будет другой жанр. Или профессиональный актер должен играть как непрофессионал.

Григорий Михайлович вежливо со мной не согласился и замолчал. Видимо, устал от бессмысленности разговора. Мне тоже давно уже не хотелось спорить, но магнитофонная лента крутилась и я стала нападать вообще на кино, на то, что кино оградилось рамками «кинематографично - некинематографично», что, например, в козинцевском же фильме «Гамлет» монологи шли за кадром, а если и были на экране, то в сокращенном, «кинематографичном» виде... И уже совершенно запанибрата стала говорить, что и в козинцевских фильмах актеры играют не намного лучше, чем в остальных, а Смоктуновский Гамлета сыграл намного ниже своих возможностей, хотя эта роль и принесла ему вроде мировую славу, но это уже к делу не относится, и прав, мол, был Бернард Шоу, когда говорил, что роль Гамлета вообще не знает неуспеха...

Сейчас, когда я вспоминаю свой разговор с Григорием Михайловичем, то поражаюсь больше не своей наглости, потому что в основном робею перед чужими по духу, мироощущению людьми, а Григория Михайловича, несмотря на разницу поколений, на разницу взглядов, вкусов и образования, считала близким мне человеком и робости перед ним не испытывала. Да и встретились мы не в первый раз. Я у него пробовалась в том же «Гамлете» на Офелию и потом, много позже, репетировала с ним и с моим любимым актером Николаем Васильевичем Плотниковым «Короля Лира». Я просилась на роль шута. Козинцев очень внимательно отнесся к моей просьбе и отдал много своего времени репетициям. Конечно, и на эту роль я не могла быть утверждена - бралась не за свои дела... Недавно в Париже я посмотрела спектакль Стреллера «Король Лир», где роль шута исполняла женщина (правда, она же одновременно играла и Корделию - таков был режиссерский ход), и подумала, что нельзя женщине играть эту роль, и что Григорий Михайлович был прав, не доверив ее мне...
Нет, сейчас меня поражает другое: так бездумно я прошла мимо многих прекрасных, умных людей! Почему меня тогда так мало интересовал их внутренний мир, почему я не умела или не хотела различать намерения и результаты - и от этого у меня складывались такие однозначные оценки людей и их поступков. Почему я тогда себя считала - о, ужас! - умной женщиной и даже пыталась внушить эту мысль некоторым своим близким друзьям и зрителям. Почему я только сейчас начинаю понимать, как неимоверно трудно играть и снимать классику, что уж роль Гамлета, что бы про нее ни говорил Шоу, - одна из самых труднейших ролей и сыграть в ней даже одну сцену, предположим, сцену с флейтой, - это уже заслуга. Почему я только сейчас понимаю, какую трудную, достойную, честную, талантливую жизнь прожил интеллигентнейший и умнейший человек - Григорий Михайлович Козинцев?..



- Простите, Алла Сергеевна, а как вы вообще относитесь к людям?
- Я страдаю от общений. Общения человеческие мне не нужны. Я от этого устаю. Будь моя воля - я жила бы в скиту, занималась бы цветами, ходила бы за грибами, у меня были бы животные, я слушала бы музыку, читала то, что хочу. Я одновременно могу читать несколько книг. И иногда, очень редко, ну если бы уж очень мне захотелось, ходила бы в гости.
Я много потеряла в своей жизни. Я не прощаю предательств. В этом смысле я человек резкий и рву без предупреждений. Ведь человек совершает предательство сознательно. Стечение ли это каких-то обстоятельств или оправданный шаг - для меня никогда не имело значения. Я долго могу терпеть, но потом все рвется...

 

Илья Авербах

В России почему-то всегда господствовал культ темного таланта. К интеллигентным художникам относились с подозрением: мол, все от ума... Конечно, всему есть свои объяснения, но я здесь не хочу касаться нашей трагической истории, когда моральные ценности 75 лет были повернуты с ног на голову.
Я хочу вспомнить еще об одном уникальном интеллигенте - кинорежиссере Илье Авербахе.
У Авербаха было особое свойство - он умел заключать в себе целый мир самых противоположных интересов, умел отдаваться каждому всецело и с легкостью переходить от одного к другому. Он общался на равных с самыми разными по профессии и по интересам людьми. Но это не была всеядность, а какая-то духовная ненасытность, вернее, неуспокоенность, доходящая иногда до смятения души... На протяжении двадцати лет, что я его знала, состояние встревоженности у него росло. Хотя внешне это могло никак не выражаться.
Я отчетливо помню осенний солнечный день в Пушкино, куда мы поехали гулять с ним, его дочерью и моим мужем. И хоть день по внешним приметам был неудачный: при выходе из парка сторож грубо отобрал у нас желтые листья, которые мы с Машей собирали на земле, нас не пускали в ресторан обедать и еще что-то - на такие «мелочи жизни» часто реагируешь излишне болезненно, но в тот день они нас почему-то не трогали. Мы смеялись до слез, бегали, читали стихи, у Авербаха было удивительно спокойное, тихое и доброе выражение лица. Хотя тогда, я знала, он переживал сильный душевный кризис.
Странная причуда памяти: чаще я вспоминаю Илью в необычном для него тихом состоянии.
«Степень риска». Снимался кусок в больнице. Как правило, все долго привыкают к новой обстановке, на съемках царит хаос. Но, возможно, оттого, что Авербах раньше работал врачом и для него все здесь было привычно, он так быстро и мудро распределил обязанности, что уже через час вся ленфильмовская группа абсолютно естественно влилась в интерьер больницы - все ходили в белых халатах, не было суеты, каждый занимался своим делом, а Авербах сидел в уголке в несвойственной ему скрюченной позе (у него болела язва) и тихо разбирал со мной и Борисом Ливановым сцену, которую должны были снимать...
Для меня понятие интеллигентности - в особом качестве души. Интеллигентность не передается по наследству, она не определяется профессией, не приобретается образованием. Это - способ мироощущения. Для меня интеллигентами были Радищев («Я взглянул окрест меня - душа моя страданиями человечества уязвлена стала»), Пушкин, Блок, ополченцы 41-го года. Илья Авербах был абсолютным интеллигентом. Во всех его поступках, в работе, в общении с людьми проявлялось то, что накапливалось обществом в течение многих веков, то, что мы называем культурой. Этим определялись его мысли, чувства, человеческое достоинство, умение понять другого, внутреннее богатство его личности, уровень этического и эстетического развития, постоянное самоусовершенствование души.
С некоторыми людьми подолгу работаешь, общаешься в быту - они уходят, а ты их даже не вспоминаешь. С другими видишься редко, но их присутствие ощущаешь постоянно, на них внутренне оглядываешься, проверяешь свои поступки по их реакциям. Они уходят из жизни, но они остаются с нами.
Как весело мы начинали, полные сил и творческих планов!
Только вот в этой скачке теряем мы лучших товарищей,
На скаку не заметив, что рядом - товарищей нет.

Эти строчки Высоцкий написал в 1966 году, предвосхитив на десятилетия потери нашего поколения: Гена Шпаликов, Лариса Шепитько, Василий Шукшин, Олег Даль, Володя Высоцкий, Андрей Миронов, Илья Авербах, Евгений Евстигнеев...

 

Андрей Тарковский

Я не люблю амикошонства в отношениях актера и режиссера. Не люблю «ты» на площадке. Но ученичество и раболепие еще опаснее. Надо работать на равных, в соавторстве.
Ученическая пристройка «снизу» у меня была к Тарковскому, когда я снималась в «Зеркале». Может быть, это произошло подсознательно после того, как меня не утвердили в «Солярисе». Но работать с Тарковским ужасно хотелось. Было полное доверие и любопытство. Я бросала все свои дела и мчалась на студию.
Мне было интересно все: и как Тарковский говорит, и как Тарковский репетирует, всегда нервничая и до конца никогда не объясняя, что он видит в той или иной сцене.
На съемочной площадке у него - открытый процесс творчества. Тарковский может минут сорок сидеть и вслух рассуждать, что он потом не сможет свести эту сцену за монтажным столом, потому что он запутался, уже не знает, справа налево надо снимать или наоборот. Но что бы он ни говорил, что ни делал - мне все казалось бесспорным. Он мне не объяснял многоречиво, какой должна быть моя роль, а говорил, чтобы я делала то-то и то-то. Я исполняла. Хотя иногда понимала, что это мне противопоказано, но все равно, восхищаясь им и полностью доверяя ему, - я повиновалась.
А когда посмотрели материал, я поняла, что сыграла плохо, однозначно, без глубины характера, хотя роль и маленькая, но маленькая роль тем более требует каких-то точных деталей, точного отбора жеста, пластики, точного замысла. Я не знала, в каком месте фильма будет стоять этот эпизод, не знала заданного ритма, тона - в картину я вошла поздно, когда больше половины фильма было уже снято.
Может быть, поэтому у Тарковского непрофессионалы выглядят лучше профессионалов. Потому что просто типажности, экзальтации, нерва на площадке добиться в общем-то легко.
Когда я не знаю, как играть, я всегда немного подпускаю слезу. Снималась сцена в типографии. Сначала мой крупный план, потом Риты Тереховой. У меня не получалось. Я точно не могла понять, что от меня хотят. Стала плакать, Тарковский сказал - хорошо. Сняли. План Риты. Тоже - мучилась. Заплакала - сняли. Хорошо. Мы потом с ней посмеялись над этим. Когда вызывают на пробы, и не знаешь, как играть роль, то стоит пустить слезу, и тебя утверждают. Потому что слезы - это единственная реакция, которая не может обмануть на крупном плане, то есть это всегда эмоционально и почти всегда естественно.
У Тарковского в «Зеркале», как мне кажется, все актеры должны были в той или иной степени играть его самого, потому что это очень личный фильм. Для того чтобы точно выполнить все задания такого режиссера, нужно долго с ним работать и очень хорошо его знать. Есть, правда, другой выход - точное попадание типажей. Типаж, как бы он ни хотел выполнить то, что ему говорит режиссер, всегда скован рамками своих возможностей, в которых он, кстати, весьма убедителен. Поэтому очень часто актер средних возможностей «переигрывает» хорошего актера. Но это возможно, правда, только в кино. Точнее - в «режиссерском» кино.



В начале февраля 87-го года наш театр был на гастролях в Париже. В первые же дни многие наши актеры поехали на русское кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, чтобы поклониться могиле Андрея Тарковского. У меня же были кое-какие поручения к Ларисе Тарковской, и я решила, что, встретившись с ней, мы вместе и съездим туда. С Ларисой я не встретилась. Но это другая история... Уже к концу гастролей, отыграв «Вишневый сад», я сговорилась поехать туда с Виктором Платоновичем Некрасовым и с нашим общим приятелем - французским физиком, с которым долго ждали Некрасова в любимом кафе Виктора Платоновича «Монпарнас». Наконец он появился, здороваясь на ходу с официантами и завсегдатаями этого кафе. Мы еще немножко посидели вместе, поговорили о московских и французских новостях, Некрасов выпил свою порцию пива, и мы двинулись в путь.
Сен-Женевьев-де-Буа - это пригород Парижа. Километров пятьдесят от города. По дороге Некрасов рассказывал о светских похоронах Тарковского, о роскошном черном наряде и шляпе с вуалью вдовы, об отпевании в небольшой русской церкви, о Ростроповиче, который играл на виолончели чуть ли не на паперти, об освященной земле в серебряной чаще, которую, зачерпывая серебряной ложкой, бросали в могилу, о быстроте самих похорон, без плача и русского надрыва, о том, как делово все разъезжались, «может быть, поджимал короткий зимний день», - благосклонно добавил он. Сам Некрасов на похоронах не был, рассказывал с чужих слов. Но, как всегда, рассказывал интересно, немного зло, остроумно пересыпая свою речь словами, как говорят, нелитературными, но тем не менее существующими в словаре Даля.
Мы подъехали к воротам кладбища, когда уже начало смеркаться. Калитка была еще открыта. Небольшая ухоженная русская церковь. Никого не было видно. Мы были одни. Кладбище, по русским понятиям, небольшое. С тесными рядами могил. Без привычных русских оград, но с такими знакомыми и любимыми русскими именами на памятниках: Бунин, Добужинский, Мережковский, Ремизов, Сомов, Коровин, Германова, Зайцев... История русской культуры начала XX века. Мы разбрелись по кладбищу в поисках могилы Тарковского, и я, натыкаясь на всем известные имена, думала, что Андрей лежит не в такой уж плохой компании. Хотя отчетливо помню тот день, давным-давно, когда я еще пробовалась у него в «Солярисе», по какой-то витиеватой ассоциации разговора о том, что такое человек, мы поделились каждый своим желанием, где бы он хотел лежать после смерти. Я тогда сказала, что хотела бы лежать рядом с Донским монастырем, около стены которого похоронена первая Демидова, жена того знаменитого уральского купца. Андрей возразил: «Нет, я не хочу быть рядом с кем-то, я хочу лежать на открытом месте в Тарусе». Мы поговорили о Цветаевой, которая тоже хотела быть похороненной в Тарусе, где на ее могиле была бы надпись: «Здесь хотела бы лежать Цветаева». Цветаева повесилась в Елабуге 31 августа 41-го года. Как известно, когда хоронили Цветаеву, никого из близких не было. Даже ее сына. И никто не знает, в каком месте кладбища она похоронена. Могилу потом сделали условную. Соседка Бредельщиковых, у которых Цветаева снимала комнату вместе с сыном в последние десять дней августа 41-го года, рассказывала нам, как уже в 60-х годах приехала сестра Цветаевой, Анастасия Ивановна, как она долго ходила по кладбищу «такая страшная, старая, седая, с палкой, и вдруг как палкой застучит о землю: вот тут она лежит, тут, я чувствую, тут! Ну, на этом месте могилу-то и сделали».
С этими и приблизительно такими мыслями я бродила по кладбищу Сен-Женевьев-де-Буа. Вдруг издалека слышу Некрасова: «Алла, Алла, идите сюда, я нашел Галича!» Большой кусок черного мрамора. На нем черная мраморная роза. Внушительный памятник рядом со скромными могилами первой эмиграции. В корзине цветов, которую мы несли на могилу Тарковского, я нашла красивую нераспустившуюся белую розу, положила ее рядом с мраморной. Мы постояли, повспоминали песни Галича - Виктор Платонович их очень хорошо все знал - и пошли дальше на свои печальные поиски. Нас тоже поджимал короткий зимний день. Время от времени я клала на знакомые могилы из своей корзины цветы, но Тарковского мы так и не могли найти. И не нашли бы. Помогла служительница.
Тарковского похоронили в чужой могиле. Большой белый каменный крест, массивный, вычурный, внизу которого латинскими крупными буквами выбито: Владимир Григорьев, 1895 - 1973, а чуть повыше этого имени прибита маленькая металлическая табличка, на которой тоже латинскими, но очень мелкими буквами выгравировано: Андрей Тарковский, 1987 год. (Умер он, как известно, 29 декабря 1986 года.)
На могиле - свежие цветы. Небольшой венок с большой лентой: от Элема Климова. Он был в Париже до нас, в январе. Я поставила свою круглую корзину с белыми цветами. Шел мокрый снег. Сумерки сгущались. В записной книжке я пометила для знакомых, чтобы они не искали так долго, как мы, номер участка - рядом на углу была табличка. Это был угол 94 - 95-го участков, номер могилы - 7583.
Служительница за нами запирала калитку. Мы ее спросили, часто ли здесь хоронят в чужие могилы. Она ответила, что земля стоит дорого и что это иногда практикуется. Когда по прошествии какого-то срока за могилой никто не ухаживает, тогда в нее могут захоронить чужого человека. Мы спросили, кто такой Григорьев. Она припомнила и сказала, что это кто-то из первых эмигрантов. «Есаул белой гвардии», - добавила она. «Но почему Тарковского именно к нему?» - допытывался Некрасов. Говорили мы по-французски. Она была не в курсе этой трагической истории и не очень понимала, о ком мы говорим. И мы тоже не очень понимали причины такой спешки, когда хоронят в цинковом гробу в чужую могилу. Пусть это будет на совести тех, кто это сделал...
Сейчас, говорят, Тарковского перезахоронили в чистую землю, видимо, недалеко от этого места, потому что в том углу кладбища оставалась земля для будущих могил.
Возвращались мы печальные и молчаливые. Долго потом сидели в том же кафе «Монпарнас» на втором этаже. Опять подходили знакомые, иногда подсаживались к нам, пропускали рюмочку, и опять мы говорили о московских и парижских общих знакомых. Кто-то принес русскую эмигрантскую газету, которую у меня по возвращении в Москву отобрали на таможне, с большой статьей-некрологом об Анатолии Васильевиче Эфросе, которого мы недавно хоронили в Москве, и с коротким, но броским объявлением, что собираются средства на памятник на могилу Тарковского. Некрасов скорбно прокомментировал: «Неужели Андрей себе даже на памятник не заработал своими фильмами, чтобы обирать бедных эмигрантов...» Поговорили об Эфросе, об успехе его «Вишневого сада» в Париже, о судьбе Таганки... Некрасов был в курсе всех наших московских дел, я ему сказала: «Приезжайте в гости», - он ответил: «Да, хотелось бы, на какое-то время». Тогда ни я, ни он еще не знали, что он смертельно болен и через несколько месяцев будет лежать на парижском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа в чужой могиле.



В кинематографе почти у всех режиссеров я заметила желание (иногда скрытое, иногда явное), чтобы человеческие качества актера предельно совпадали с ролью, более того - чтобы актер сразу же обрел в жизни голос, реакции, волосы, походку, манеру разговаривать - все, что режиссер видит в своем воображении, когда думает о данной роли. Сколько раз я отпугивала своим видом режиссеров, когда меня приглашали пробоваться на какую-нибудь роль, и я первый раз приходила в группу знакомиться. Я была уверена, что роль моя, но режиссер разочарованно смотрел на меня и видел перед собой только меня, уставшую, не очень молодую, немного раздраженную бытовыми мелочами женщину, и никак не мог себе представить, что эта женщина может как-то измениться...
Мне рассказывали о Марлоне Брандо. Его не хотели снимать в «Крестном отце», не веря в его способность перевоплощаться и играть возрастные роли. Тогда Брандо дома загримировался и пришел в группу проситься на пробу. Его пробовали, не узнали, утвердили, а когда подписывали контракт - выяснили, что это все тот же Марлон Брандо.
Я не знала этой истории, когда снималась в «Живом трупе». Мы уже месяц снимали, а актрисы на роль Маши не было. Перепробовали всех, но, как бывает часто в кино, никак не могли выбрать. Я сидела в гримерной после утренней «Стрелы», гостиницы не достали, а съемка была назначена только на вечер, после чего мне нужно было снова мчаться к поезду, чтобы успеть на завтрашнюю репетицию в театре. От усталости, бездействия, от привычки что-то делать со своим лицом, когда сидишь перед зеркалом, я надела черный парик, приготовленный для очередной Маши, загримировалась, надела монисто, цыганскую шаль. В это время в гримерную вошли режиссер В. Венгеров и исполнитель роли Протасова Алексей Баталов, с которыми я работала уже больше месяца. Они меня не узнали, полагая, что перед ними одна из многочисленных актрис, пробующихся на Машу, стали вяло обговаривать со мной сцену, которая должна пробоваться. К сожалению, я не смогла долго им подыгрывать - надоело. Но пробу сделали. Решили меня снимать в Маше, а на роль Лизы найти другую актрису. Но на съемки уже были затрачены деньги, и от этой идеи пришлось отказаться. Тогда я стала уговаривать Венгерова снимать меня и в Лизе и в Маше, доказывая, что мужчины в своей жизни любят один тип женщин, и, уйдя от Лизы, Протасов пришел к той же женщине, только к цыганке. Но доказать мне не удалось. Венгеров, видимо, в этом вопросе придерживался другого мнения, и все осталось по-прежнему: я играла Лизу, а на Машу скоро нашли актрису. Только почему-то после этого эксперимента Лизу мне стало играть скучно...



Кто-то из крупных ученых отметил разницу между студентом и научным работником: студент решает задачи, ученый находит их. Видимо, такая же разница между актером - исполнителем, пусть даже и высоким профессионалом, и актером - художником, творцом. Так рождается подлинное соавторство с режиссером. Поэтому на вопросы, кто придумал такую-то деталь образа, кто первый предложил основу, ткань, рисунок, - на эти вопросы иногда трудно ответить. Когда приступаешь к работе, ты в центре круга. Можно пойти в любую сторону. И если выбрал одно направление, возврата нет. Чем лучше актер, тем больший сектор этого круга он захватывает.
Но, положим, дорога была выбрана правильно. Зритель и критика оценивают результат - конец этой дороги, иногда и не догадываясь о тех возможных путях, которые были у актера в начале работы. Поэтому-то о всех просчетах и достоинствах своей работы актер зачастую знает лучше, чем самый тонкий критик.
Выбор пути определяется знанием материала, воображением, интуицией, чувством времени, сосредоточенностью и расчетами. И, конечно, полным единодушием с режиссерским замыслом.
Надо уметь подстраиваться. Но где подстраиваться, а где упрямиться? Где доверять собственной интуиции, а где неожиданному предложению талантливого режиссера?
Надо знать свои возможности... Но что лучше: знание или незнание? Продираться в неведомое, совершая ошибки и просчеты, или точно следовать задуманному с учетом своего материала?
Надо уметь выполнять любое требование режиссера...
Но что лучше: умение или неумение? Умение прошлого и неумение будущего?
Получилось - не получилось. Для кого получилось - для зрителя? Для себя? И что для себя, а что для зрителя? Как это оценить? Как мне лучше играть? Стать тем, кем я хочу? А кем?..



- Как вы проводите свое свободное время?
- Раньше у меня его почти не было: театр, кино, телевидение, радио, общественная работа, бесконечные выступления... Сейчас я стала меньше сниматься - повторять сыгранное не хочется, а что-то новое предлагают редко. На телевидении и радио выступаю редко. От театра я стала последнее время понемногу отходить - надоела текучка и однообразие нынешней театральной жизни...
И вдруг оказалось, что свободного времени у меня стало много. Но я от этого пока не страдаю.
Теперь я подолгу стою у окна и смотрю на крыши (я живу на тринадцатом этаже), на поток машин Садового кольца... и размышляю...
Очень много читаю, люблю слушать музыкальные записи, раскладываю бесконечные пасьянсы - и опять размышляю...
- Над чем?
- Над жизнью. Помните, у Данте: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». ...Надо подумать, как из этого леса выйти. Неужели, как и у Данте, только через страдания? Один мой знакомый актер на это ответил - для того, чтобы выйти из леса, надо идти. Да, но куда? Повторять пройденное - это идти назад или топтаться на месте. Видимо, необходимо обладать сверхчутьем, чтобы почувствовать правильную дорогу, увидеть просвет, прорыв.
Впрочем, может быть, мое состояние совпадает с нынешним театральным кризисом, о котором сейчас так много пишут в газетах?..
Хотя слово «кризис», пожалуй, слишком мрачное для такого понятия, как театр. За тысячелетия своего существования театр переживал много ломок - и всегда выходил из них обновленным. Это доказано всеми периодами спада и подъема театрального искусства. Старая форма тускнеет, гибнет, превращается в свою противоположность, сгорает лишь для того, чтобы родить новую.
И неизбежность этого процесса, неизбежность того, что, может быть, еще не названо словом, но носится в воздухе, понимается если не всеми, то многими - эта счастливая неизбежность заставляет меня быть оптимисткой в конечном итоге.
- В чем, вам кажется, заключен основной недостаток вашего характера?
- Самой судить об этом трудно. Порой кажется, что состоишь из одних недостатков, но это, если разобраться, разновидность гордыни. От этого недалеко до мысли, что состоишь из одних достоинств.
Как-то один человек сказал мне (я воздержусь от комментариев), что мой характер как некий механизм без обратного хода. Если что решено, то раз и навсегда, даже если знаю, что неправа. Мучаюсь этим, но обратного хода - нет. Наверное, он имел в виду отсутствие гибкости в мнениях и суждениях? Это недостаток, конечно, если он приносит мученья и мне и другим.

 

Амплуа сильной женщины

Так случилось, что за мной, особенно в кино, укрепилось амплуа сильных волевых женщин. Я не знаю, почему это получилось - может быть, потому, что меня мало интересует быт и в жизни и в ролях. Может быть, потому что меня скорее интересует не сама по себе роль, а то, что за этой ролью стоит. Может быть, потому, что часто играла отрицательные роли. Хотя, что значит отрицательные? Видимо, те, в чьих характерах отрицательных черт решительно больше, чем положительных? Но такая роль только одна - Ангелика в фильме В. Басова «Щит и меч». Да и ту старалась сыграть не по шаблонам отрицательных амплуа, не однопланово, чтобы зритель увидел не припечатанный на лбу штамп «злодейка», а живого человека.
По поводу этой роли я получала много разных писем. «Как вам, Алла Демидова, не стыдно. Какой вы злой, жестокий человек. Вы никого не любите», - пишет мне девочка-восьмиклассница. И многое другое в том же роде. Короче говоря, черты характера моей героини с уверенностью были приписаны лично мне: образ, который увидели на экране, перенесли на меня, на актрису.
Мне доводилось замечать, что, скажем, на встречах со зрителями поначалу, как правило, меня встречают холодно. Требуется усилие, чтобы расположить зал к себе, завоевать его симпатию. Вероятно, в моей человеческой сущности на первый взгляд внешне больше отрицательных черт, чем положительных. У меня нет того сразу же располагающего обаяния, какое было, допустим, у прекрасного актера Алейникова и есть у очень многих актеров. Поэтому, играя положительную роль в эпизоде, мне трудно брать в союзники зрителя. В больших ролях мне это легче. Там у меня достаточно времени, чтобы убедить, заставить верить себе.
Играя отрицательную героиню, я стараюсь оправдать ее для себя. Потому что если актер не оправдывает для себя Раскольникова, убившего старуху-процентщицу, то и роли не получится. Не будет характера, будет схема, пересказ поступков. Зрители на какое-то время должны стать на сторону Раскольникова, пожалеть его, пойти за ним и последовательно прийти к его жизненному крушению, к нравственному суду над ним.
Мое отношение к фашизму более чем определенное. У меня отец погиб на фронте. Фашизм - это законченное выражение, чудовищно направленный синтез самых дурных черт человеческой натуры. Но те же черты, пусть в микроскопических дозах, порой можно, к сожалению, увидеть в самых обычных, на вид неплохих людях. Я помню на съемках фильма «Дневные звезды» в сцене «Зоопарк» детей - группу человек в 30 из детского дома - от двух до семи лет. Не снимали. Ждали солнца. Две воспитательницы: одна - пожилая, из таких классических петербургских старомодных женщин, другая молодая, видимо, только что закончила училище, но уже всех детей знала по имени («Алеша, встань с земли» - было холодно, «Метелкин, не расстегивай пальто» и т. д.). Чтобы дети не растерялись, их повели на кучу песка, который только что привезли для каких-то зоопарковских нужд. Дети обсыпали эту кучу, весело кричали, занялись делом. Они так могли играть целый день. Пришла служительница - стремительная, напористая, в грязном сером халате. Крикнула: «Вы что это песок портите! Разносите по всему зоопарку!» (Дети очень аккуратно играли, воспитательницы следили.) Прогнала. Детей построили парами. Пошли. Растянулись по всей аллее. Так и водили их уныло по аллее целый день - из-за погоды съемок не было... Хотя, может быть, эта служительница - неплохой человек и может в каких-то других условиях проявиться с совершенно другой стороны.
Очень часто неопытные актеры в одной сцене играют одни проявления характера, в других - противоположные. И это было бы хорошо, если бы эти проявления были взяты из одного человеческого характера. Чем многограннее, чем противоречивее - тем глубже и интереснее. Но, повторяю, эти противоречия должны быть в рамках одного характера.
Впрочем, фашизм, наверное, заложен в физиологии человека. Важна мера, доминанта. То, чем именно этот человек отличается от других. Основная черта характера - очень важно ее найти в начале работы над ролью - окрашивает поступки и реакции твоего персонажа. Предположим, у пушкинского Сальери основная черта характера - зависть. Но важно еще найти в характере роли некоторый парадокс, некоторое противоречие. Станиславский говорил, что, играя скупого, надо искать - где он щедрый.
Играя, предположим, фашистку Ангелику, я должна была показать ее в минуты слабости, растерянности. Но доминанта характера - резкость, жестокость.
Роль строилась на чертах антиженственных, антилиричных - Ангелика аскетична, взнервленна, недобра, реакции ее резки, оценки категоричны. И эти ее проявления, постепенно накапливаясь, создают у зрителя стойкую антипатию. Во всяком случае, мы к этому стремились.
Вообще, играть отрицательные роли - занятие неблагодарное. Это повелось с давних пор. Скажем, в средневековые времена актер, изображавший в церковной мистерии первосвященника, получал вдвое-втрое больше, чем тот, кто играл дьявола или Иуду. Сейчас тоже нечто подобное происходит, только дело касается уже не материального, но морального вознаграждения. Я не помню случая, чтобы на каком-либо фестивале был отмечен наградой исполнитель отрицательной роли. То же самое часто бывает и в критических статьях. Скажем, за Кириллом Лавровым уже затверждено амплуа социального героя, и критики дружно хвалят его положительных героев. А ведь он не менее интересен и в отрицательных ролях. По-моему, в «Чайковском» он очень тонко и умно сыграл Пахульского - посредственного музыканта, ограниченного, мелкого человека. А за эту роль его не только не похвалили, его за нее еще и бранили. Как это он опустился до такой роли!
Помню, как на одной из встреч после «Шестого июля» меня с многозначительным подтекстом спрашивали: «А что, вы и Фанни Каплан согласились бы играть?» По сути этот вопрос идентичен письму той девочки-восьмиклассницы. А ведь задавал его взрослый, вроде бы понимающий и образованный человек.
«Положительный герой», «отрицательный герой»... Но по сути своей это деление по отношению ко многим ролям неверно. Лет сорок назад, если мы видели на экране шпиона, то сразу было ясно, что это шпион. А если уж хороший человек, то тоже сразу видно - хороший человек. Теперь все чаще мы видим на экране сложные образы. В свое время появился на экране такой герой, как Куликов из «Девяти дней одного года», сыгранный Смоктуновским. Я не знаю, какой это герой. Положительный? Отрицательный? Он сложный. Он интересный.
Или вот, к примеру, менее заметная роль, поскольку сыграна она в фильме менее заметном, но по актерской линии очень примечательная - разведчик Исаев в картине «Пароль не нужен». Родион Нахапетов играл там не того героя с чистым и ясным взглядом, какой памятен нам с детства по фильму «Подвиг разведчика»: сидя с врагами за одним столом, тот герой мог поднимать бокал «за нашу победу», и непонятно было, почему фашисты сразу же не арестовывали его. А в герое Нахапетова прочитывались и условия жизни среди врагов, наложившие отпечаток на его характер, и сама его профессия, требующая не только благородства, но и суровости, недоверчивости.
Ведь в жизни не всегда легко определить человека, плохой он или хороший. Иногда и не понравится человек, а вдруг так прекрасно раскроется, обнаружит что-то глубоко потаенное, доброе, что сразу же его полюбишь. А иногда бывает и наоборот: чудесный человек, душа общества, сама доброта и порядочность, а вдруг смотришь - есть в нем щербиночка, неискренность, фальшь.
На каком-то диспуте М. Булгаков, разбирая творчество какого-то среднего писателя, говорил, что сейчас писать нельзя, не учитывая, что жил Л.Н.Толстой.
Мне кажется, играя на сцене или в кино так называемые отрицательные роли, нельзя не учитывать, что в искусстве были и Достоевский, и Чехов, и Булгаков.
Или же, если допускает жанр, - играть лубочно, впрямую, примитивно. Мне и в живописи нравится или откровенный примитив, или многосложность старых мастеров.
Очень сложен был, например, для меня образ Марии Спиридоновой в «Шестом июля». Если говорить о человеческом характере как таковом, то он незауряден. Спиридонова была на каторге. После Октябрьской революции входила в правительство. У нее было свое отношение к революции. Она человек искренний и убежденный в правоте своей позиции, но... обреченный.
Одним из самых ответственных эпизодов для меня была речь Спиридоновой на V Всероссийском съезде Советов. Обсуждался вопрос о Брестском мире. Продолжать войну с немцами в тот исторический период было для большевиков смерти подобно, нужна была передышка.
И вот выступает Спиридонова. Она говорит эмоционально, в ее голосе звучат неподдельная боль и слезы. «Нельзя отдавать на растерзание немцам Прибалтику, Белоруссию, Украину...». Ей аплодируют не только эсеры, но и большевики.
Это надо было показать так, чтобы зритель почувствовал себя участником тех событий. Надо было передать ее собственную убежденность и темперамент борца. Ведь поначалу она убеждает и ведет за собой съезд!..
Мне важно было зафиксировать в образе Спиридоновой путь оппозиционера, который последовательно движется от оппозиции на трибуне к прямому сопротивлению, оставаясь честным перед самим собой. Но нужно учитывать, что фильм снимался в 1968 году, задолго до нашего свободомыслия.
Нужно было расставить кое-какие акценты. Произнося речь на съезде, я пользовалась несколько истерическими нотками в голосе, а вы, наверное, замечали, что, когда перед вами человек уж больно активно, с наскоком доказывает свою правоту, у вас возникает чувство настороженности. На этом фоне экзальтации спокойная, уверенная речь Ленина чисто эмоционально воспринималась правдой.
Вроде бы все это детали только профессиональные. Но ведь их отбираю я. И через эти профессиональные детали говорю зрителям то, что хочу сказать своей ролью об этом человеке, об этом времени.
Конечно, всякий актер мечтает о больших положительных ролях.
Но помните, у Пушкина: «Описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность - так, как анатомия не есть убийство». Без анатомии, добавлю я, не было бы хирургии, без хирургии - исцеления.

Женщина конца 60-х годов - тип сильный, волевой, самостоятельный. Это умная женщина, она активно ищет место в жизни, не только во взаимоотношениях с людьми, но и в карьере. Она ставит себя вровень с мужчинами и скороспело судит о жизненных проблемах, не задумываясь, что есть и другие взгляды на жизнь. Этот тип, мне кажется, был очень распространенным. Я и сейчас встречаю таких женщин, но... мне их жалко. Не сумели перестроиться и остались, как правило, одинокими. Они по-прежнему много говорят, перебивая собеседника, и в свои пятьдесят лет безапелляционно высказывают наивные истины двадцатилетних. Правда, сейчас они научились больше следить за своей внешностью, но не поняли своей индивидуальности, не нашли свой стиль.
В 70-е годы менялось время, язык выразительных средств в искусстве, менялись мы. Более гибкие женщины стали понимать, что боевой путь женской «самостоятельности» ведет в тупик, в вакуум одиночества. Идеи равноправия у них постепенно отходили на задний план. В их манере поведения, одежде, прическе появились мягкие, негромкие линии, пастельные тона, которые оттеняли именно женственность. Сами женщины заговорили о неженственности некоторых своих «волевых» подруг, превознося «хранительницу очага», восхваляя ее самоотверженность, доброту и благожелательность. Начинались разговоры о всех внешних проявлениях глубинного человеческого характера, заложенных в женщине, но которые раньше были скрыты под маской борьбы за существование.
Если бы меня спросили, что меня привлекало как актрису в современной женщине, то в 60-е годы я бы сказала: талант, в 70-е - женственность, в 80-е - духовность, а сейчас - терпение.
Однажды в консерватории после прекрасно исполненного концерта Альфреда Шнитке в фойе ко мне подошел Ю. Ф. Карякин и после «Здравствуйте!» сказал:
- Алла, осадите этого пьяного человека, поставьте его на место.
- О чем вы, Юрий Федорович, кого?
- Но ведь вы же дворянка, а он уж больно вышел из рамок приличия, да еще и при дочери.
Я не буду пересказывать весь наш диалог. Я долго не могла понять, что хочет от меня Карякин, пока он не произнес фамилию Разумихин. Только тогда я поняла, что Юрий Федорович как автор инсценировки нашего спектакля «Преступление и наказание» обращается ко мне с определенным замечанием. Спектакль мы играем уже второй год, боль неудачи у меня прошла, и я стала забывать мою бедную Пульхерию Александровну - мать Раскольникова. Но я вдруг ясно поняла, что все эти два года Карякин меня воспринимал только через эту роль. А ведь в это время я играла и в «Отце Сергии», и в «Стакане воды», и в «Аленьком цветочке», и Раневскую в «Вишневом саде», и Гертруду в «Гамлете», и Мелентьевну в «Деревянных конях», и в других фильмах и спектаклях. Но Ю.Ф.Карякин ничего этого, наверное, не видел, и у него в памяти осталось только мое неудачное участие в спектакле по Достоевскому. Ю.Ю.Карасик, например, воспринимает меня только как исполнительницу ролей Спиридоновой и герцогини Мальборо, так как других ролей не видел. А кто-то другой меня воспринимает только как Потаскушку из «Бегства мистера Мак-Кинли»... Так нужно ли стараться играть разные роли по-разному?



На доске приказов в театре вывешено распределение ролей в «Преступлении и наказании», и опять мне не повезло - опять мать. С 20-летнего возраста играю матерей. И в студенческом театре, и в училище. В училище в «Добром человеке из Сезуана» - мать. И в «Гамлете»... И вот - опять! Да еще и имя-то какое: Пульхерия Ивановна! Пульхерия, да еще Ивановна - вечная клуша.
На первой читке, когда раздавали отпечатанные роли, мне - только четыре странички. А реплики-то у нее... Непонятно даже, как и произносить: «А, боже! Родя, милый мой, первенец ты мой, вот ты теперь такой же, как был маленький...», «Видеть! Ни за что на свете! И как он смеет!», «О, боже мой, да неужели же я не погляжу на тебя! После трех-то лет!..», «Чем, чем я возблагодарю вас...» И бесконечные: «Боже мой! Боже мой!» Сплошные восклицанья и кудахтанье. Я такие роли не играла и, признаться, не умею их играть.
Что делать? Отказаться? Но ведь только что отказалась играть в «Обмене»...
И стала репетировать... Так и эдак примеривалась к моей Пульхерии Ивановне. Около двух лет мы репетировали этот спектакль, и два года до самой премьеры роль сидела во мне, как зубная боль, не отпуская ни днем, ни ночью.
С самого начала старалась забыть, что ее зовут Пульхерия Ивановна. Она - Раскольникова! В черновиках у Достоевского мать говорит Лужину: «Что-то Вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. А мы - Раскольниковы! Наша фамилия 200 лет на Руси известна...» Конечно, это фамилия ее мужа, но ведь его нет в романе, следовательно, корни характера и Родиона и Дуни надо искать в матери. Незаурядный, непростой характер... Поэтому можно и очередное «Ах боже мой! Но отдам ли я Вам такому Дунечку!» произносить с омерзением, негодующе. А иногда какое-нибудь «Боже мой!» и с юмором, если опять-таки относится к Лужину.
Роль начинается с письма к сыну. В романе это письмо читает Раскольников и внутренним монологом комментирует его. В театре письмо читаю я, причем после длинного монолога Мармеладова, так что особенно не «рассидишься», надо двигать действие дальше... На сцене все: и Родион, и Дуня, и Свидригайлов, и Лужин. Но я их не вижу. Полное публичное одиночество. Через это письмо зрители должны увидеть всю их жизнь с Дунечкой без Родиона. Но как читать? Настоящим или прошедшим временем? Только что пишу? Или, уже написав, в сознании Раскольникова читаю готовое письмо? Об этом долго спорили на репетициях. Так к конкретному ни к чему и не пришли. Остановились на середине: и то, и другое, и третье - я, актриса, читаю вам, зрителям, это письмо, которое написала мать сыну (но это - третье, уже привычное, таганское). Как писала, как плакала, как убеждала себя, что Лужин «человек, кажется, добрый...» - все превратить в сценическую конкретность.
Перед выходом на эту сцену я сижу за дверью и стараюсь очень конкретно увидеть маленький провинциальный город, в котором живем с Дунечкой. Какой ужас был, когда «господин Свидригайлов не удержался и осмелился сделать Дунечке гнусное предложение...». Как это воспринималось городом, и какое было спасение сватовство Лужина! Да вдобавок мы вслед за ним едем теперь в Петербург, и я, наконец-то, увижу моего любимого сына... Так что не так уж все плохо...
Ах, как мучились мы на репетициях с первой сценой приезда! Ведь после обморока Раскольникова он сразу же их гонит домой, и они покорно поднимаются и уходят. По инсценировке - уходят! Но если Трофимов - Раскольников психологически начинает разыгрывать обморок и, еще не выйдя из него, слабым голосом прогоняет нас, - на сцене ощущение фальши и лжи. Мы не должны были после этого уходить! Спасение только в лихорадочной, раскаленной атмосфере. Пьеса должна быть по манере исполнения быстрая. Энергичная по диалогу. Играть большими кусками. Схлестываться. Энергия слова и точность мысли. Пикировка идей, позиций. Другая активность, нежели в остальных спектаклях.
Мать боится сына, боится его надменности, цинизма, холодности, боится ему противоречить, особенно после обморока, когда он гонит их. Уходит почти покорно, растерянно... «Ах, боже мой...» Что же будет...
Вторую сцену с Родионом можно проводить уже пожестче. И полное восхищение сыном: вот он каким стал! Умным и взрослым. «Я уверена, Родя, все, что ты ни делаешь, все прекрасно!» И в ответ, как ножом: «Не будьте уверены...» Предчувствия! Но чего? Она еще не знает, но уже чувствует, что с ним что-то страшное произошло и чтобы не сойти с ума от этого предчувствия, взгляда, слов... пауза... схватилась за привычное, житейское, за то, что уже было... «Знаешь, Родя, Марфа Петровна умерла». И как открытие, уже совсем конкретно: «Какая у тебя дурная квартира, Родя... Я уверена, что ты наполовину от квартиры стал такой меланхолик». И опять все сломалось. Дети сцепились меж собой. Как собаки. Обморок Раскольникова. Второй. А тут еще пришла к нему проститутка! Да при Дунечке! Расстались холодно, почти врагами...
Но не вынесла моя бедная Пульхерия Ивановна этой непосильной для себя ноши, и этой твердости духа, и этой безумной влюбленности в сына...
Последнюю сцену сумасшествия играть легко, освобожденно. Ведь теперь наконец счастье! Можно хвастаться гениальной статьей сына: «Он скоро будет первым человеком во всем ученом и государственном мире...»
Одну сцену, приход Раскольникова к матери, из спектакля убрали, но мне было жалко терять там кое-какие чувства, которые уходили вместе с этой сценой, и кое-какие слова. И я с молчаливого согласия Ю. Ф. Карякина, автора инсценировки, вернула их в сцену сумасшествия, в монолог: «Ты меня, Родя, очень-то не балуй: можно тебе - зайди, нельзя - и так подожду... Буду вот твои сочинения читать, буду про тебя слышать ото всех...» Все это говорится воображаемому Родиону, который теперь уже конкретней настоящего. «Я вот твою статью прочитала, многое, конечно, не поняла» (наткнулась на убитые тела, которые у нас на сцене лежат весь спектакль, не осознала их конкретно, только в одной руке статья Родиона, а другой - тыча в эти трупы), «но так и ахнула, вот он чем занимается, вот и разгадка, а мы-то ему мешаем...». И только в последнюю секунду своего монолога вдруг увидела эти трупы. Поняла! И не выдержала... Тихо умерла.
Роль хорошая! Вернее, не роль. Тема. Тема матерей, у которых сыновья погибали за идею. Может быть, так надо было бы играть мать Ленина?

 

Я мечтала сыграть Гамлета

По природе своей публичной профессии актер всегда на виду. Нечего сетовать, что жесткий свет софитов безжалостно освещает даже закрытые стороны жизни. Пенять на это не приходится - это входит в профессию. «На виду» не только сегодняшняя творческая жизнь актера, «на виду» у всего света подчас рождаются его даже самые далекие и еще неясные творческие замыслы. Так случилось однажды и со мной: десять лет назад в одном из своих самых первых интервью я, может быть, несколько легкомысленно поделилась с читателями своей потаенной мечтой. Статья эта так и называлась: «Почему я хочу сыграть Гамлета».
Несмотря на некоторую сенсационность такого заявления, для меня лично в нем не было ничего сенсационного. Все это имело свою историю.
Я пришла в театральное училище, закончив экономический факультет МГУ. Нет, я никогда об этом не жалела и не жалею. Но на первом курсе училища университетское образование в чем-то мне мешало: актерская профессия требует «наивной веры в предлагаемые обстоятельства». А мне - дипломированному преподавателю политической экономии - на первых порах было как-то стыдно раскрываться эмоционально. Распахивать свою душу. Плакать на людях. Наш художественный руководитель А. А. Орочко говорила: «Ну, Демидова застегнута на все пуговицы», - чтобы выйти из «пуговичного состояния», Орочко посоветовала взяться за совершенно не свойственную для меня роль. Какую? И я поступила со всем максимализмом молодости: взялась за мужскую роль. А лучшая мужская роль - Гамлет. Гамлета можно играть бесконечно.
Но эта роль небывалой трудности - даже чисто профессионально, потому что здесь надо играть на полном пределе любовь и нежность, тонкий ум и грубый фарс, скорбь, разочарование, быструю смену настроений.
Помимо чисто профессионального мастерства, эта роль требует от актера лучших человеческих качеств: Гамлет - многосторонне талантливый и широкий человек.
Вот почему эту роль часто играют актеры пожилые, достигшие актерской и человеческой зрелости. Гамлета играли и женщины. И Сара Бернар, кстати уже в немолодом возрасте, и Аста Нильсен. Нильсен играла эту роль даже в немом кинематографе. Правда, там был небольшой трюк: родилась девочка, но чтобы это скрыть от народа и объявить о наследнике, девочку объявили Гамлетом.
Станиславский репетировал Гамлета с Ириной Розановой, которая погибла в Великую Отечественную войну, так и не воплотив своего замысла.
Взялась и я за Гамлета, не понимая связанных с этой ролью трудностей. Взялась - и потонула. Работала над ним три года в училище, до самого выпуска.
Потом случилось вот что. Я подыгрывала одному сокурснику на показе в Театр Маяковского. Прошел отрывок. Н. П. Охлопков спросил, что есть еще. «Лаэрт». - «А кто Гамлет?» - «Вот, Демидова».
- Демидова? Эта, которая вам сейчас подыгрывала в Родзинском?
- Да.
- Ну, покажите.
Мы показали сцену Лаэрт - Гамлет. Охлопков спросил у меня:
- У вас есть какие-нибудь монологи Гамлета?
- Есть. Все.
- Читайте.
Я прочитала. Охлопков внимательно слушал, потом сказал:
- Интересная трактовка. Любопытная. А вы хотели бы сыграть у нас в спектакле Гамлета?
- Хочу.
- Но надо долго репетировать.
- Конечно.
- К нам в театр перейдете?
- Конечно. Ради Гамлета.
И я перешла к ним в театр. Ю. П. Любимов мне долго не мог этого простить и время от времени вспоминал, как я изменила в самый ответственный момент возникновения театра и ушла из него на целый месяц. Охлопков дал четыре репетиции, без актеров; он вводил меня в свой замысел. А мне было неинтересно - слушать его... Сейчас я понимаю, что зря - неинтересно. Сейчас бы я слушала его в два, в четыре уха. Это были глубокие театроведческие разговоры. А тогда мне было неинтересно копаться в театроведении, в истории Гамлета, где, как мне казалось, я все знала. Охлопков рассказывал историю постановок, историю возникновения своего замысла, почему он хотел ввести женщину на эту роль, почему он довел Гердлих до генеральной репетиции и все-таки не решился выпустить. И я слушала это, как будто соблюдая какую-то повинность. И все время раздражалась: почему со мной не репетируют, а говорят, говорят, говорят. И тогда Охлопков отдал меня Кашкину, режиссеру спектакля, который начал показывать мне мизансцены и все остальное. А кроме того, Кашкин сказал: «Вообще-то я не верю, что женщина может сыграть Гамлета, тем более в нашем спектакле. Впрочем, раз мне приказано - давайте репетировать». Это уж мне совсем не понравилось, и я «одумалась» и блудной овечкой вернулась к Любимову. А Гамлет так и остался несыгранным.
Итак, не состоялся мой Гамлет, не состоялась (и не могла состояться) Офелия...
Я мечтала сыграть Гамлета, а сыграла его мать. Впрочем, мне кажется, в этой великой пьесе всякий ее участник косвенно играет Гамлета, и больше всего, конечно, это касается Гертруды. Ведь сын не мог не унаследовать каких-то черт характера матери - может быть, и трагическое бессилие перед обстоятельствами, которые Гертруда так и не смогла преодолеть, а сын сумел в конце концов, у них - общее...
Гертруду почти всегда играли стареющей сообщницей Клавдия, жертвой порочной любви, хотя никаких прямых указаний у Шекспира на это нет. Есть, правда, реплика Гамлета: «...ни слова про любовь. В лета, как ваши, живут не бурями, а головой». Для меня точкой отсчета стали слова Призрака (в нашем спектакле Призрак - совесть, истина): «Кто волей слаб, страдает больше всех». Слабая женщина после смерти мужа растерялась. Муж был сильным правителем. Она за ним как за каменной стеной. И вдруг эта каменная стена рухнула, Гертруда осталась в пустыне. Руководить сильным государством она не может. Гамлет, по ее мнению, тоже не может, потому что, во-первых, он еще студент, а во-вторых, он - странный. Гертруда до конца его не понимает. Вернее, до сцены в спальне (а это в середине спектакля), когда Гамлет ей «повернул глаза зрачками в душу». Из близких ближе всех оказался брат мужа - Клавдий. Он был в курсе всех государственных дел. Но, чтобы сделать его правителем, единственный выход - выйти за него замуж. Отдать власть. Гертруду не занимает решение никаких государственных проблем. В официальных торжественных выходах Гертруда присутствует почти без реплик. В сценах совета с Полонием, с Гильденстерном и Розенкранцем - Гертруды на сцене просто нет. Так что это скорее брак по расчету, если можно назвать расчетом страх одиночества и слабость. Но когда Гертруда узнает, что невольно стала сообщницей убийцы, она выпивает вино, зная, что там яд.
Не возмездие, а - самоубийство...
Во всяком случае, роль Гертруды стала для меня одной из любимых. А роль Гамлета, самоуверенно заявленная в давнем интервью... что ж?., она не сыграна и, скорее всего, не будет сыграна никогда, но все же - ничего не пропадает. И мне кажется, что я сыграла ее, по кусочкам, по черточкам и строчкам, - сыграла и в «Дневных звездах», и в фильме «Иду к тебе» - о Лесе Украинке, и в других своих любимых ролях.
Для меня Гамлет - это прежде всего талант. Человек, которому дано видеть больше, чем другим. А кому много дано, с того много и спросится. Разве это не имеет отношения к вечной проблеме о месте художника в жизни, особой ответственности таланта за все, что его окружает? О невозможности играть в прятки со временем?.. Вот почему Гамлет не может бездействовать, хотя знает, что это приведет его к гибели. И он решает: быть - и вступает в бой... В вечный бой, который продолжают все Гамлеты всех времен.
Сегодня почти не играют трагедий. А если и играют, то как драмы. С логическим обоснованием поступков, с понятным переходом из куска в кусок. Может быть, возникла защитная реакция у зрителя - после мировых войн, после массовых убийств, после Хиросимы, потока информации и стрессов. Сегодня человек сидит у себя в халате дома, пьет чай и смотрит по телевизору, как на Луну высаживается другой человек. И что после этого может сделать один актер в театре? Со своим слабым голосом, несовершенной пластикой и сомнениями, разъедающими душу. Как достичь чуда, когда, «расплавленный страданьем, крепнет голос и достигает скорбного накала негодованьем раскаленный слог»?
Необходимая предпосылка трагедии в театре - готовность зрителя услышать трагическую ноту, попытаться не «понять», а «почувствовать» то, что зачастую словами трудно объяснить, уметь в малом увидеть общее; ведь «трагическое, на каком бы малом участке око ни возникало, неизбежно складывается в общую картину мира», - писал Мандельштам.
Репетировали мы «Гамлета» долго. Около двух лет. Премьера состоялась 29 ноября 1971 года.
Главным звеном в спектакле стал занавес. Давид Боровский - художник почти всех любимовских спектаклей - придумал в «Гамлете» подвижный занавес, который позволял Любимову делать непрерывные мизансцены. А когда у Любимова появлялась новая неиспользованная сценическая возможность, его фантазия разыгрывалась, репетиции превращались в увлекательные импровизаций - всем было интересно.
Когда после комнатных репетиций вышли на сцену, была сооружена временная конструкция на колесах, которую сзади передвигали рабочие сцены. За время сценических репетиций стало ясно, что конструкция должна легко двигаться сама собой. Как? Может быть, повернуть ее «вверх ногами», то есть повесить на что-то сверху. Пригласили авиационных инженеров, и они над нашими головами смонтировали с виду тоже легкое, а на самом деле очень тяжелое и неустойчивое переплетение алюминиевых линий, по которым занавес двигался вправо-влево, вперед-назад, по кругу. Эта идея подвижного занавеса позволила Любимову найти ключ к спектаклю, его образ. Потом в рецензиях критики будут, кстати, в первую очередь отмечать этот занавес и называть его то роком, который сметает все на своем пути, то ураганом, то судьбой, то «временем тысячелетий, которые накатываются на людей, сметая их порывы, желания, злодейства и геройства», в его движении видели «...дыхание неразгаданных тайн». Занавес существует в трагедии как знак универсума, как все неопознанное, неведомое, скрытое от нас за привычным и видимым. Его независимое, ни с кем и ни с чем не связанное движение охватывает, сметает, прячет, выдает, преобразуя логическую структуру спектакля, вводя в него еще недоступное логике, то, что «философии не снилось»...
Но главное, такой занавес давал возможность освободиться от тяжелых декораций, от смен картин, которые останавливали бы действие и ритм. Одно событие накатывало на другое, а иногда сцены шли зримо в параллель...
По законам театра Шекспира, действие должно было длиться непрерывно. Пьеса не делилась на акты.
Занавес в нашем спектакле позволял восстановить эту шекспировскую непрерывность и в то же время исполнял функцию монтажных ножниц: короткие эпизоды, мгновенные переброски действия, перекрестный, параллельный ход действия, когда на сцене чисто кинематографическим приемом шла мгновенная переброска сцены Гамлета - Офелии на подслушивающих за занавесом эту сцену Клавдия и Полония. Или в сцене Гертруда - Гамлет один лишь поворот занавеса позволял зрителю увидеть предсмертную агонию Полония... Громоздкому театральному Шекспиру в кинематографе Любимов противопоставлял легкого современного кинематографического Шекспира в театре.
Ну а пока - на репетициях - мы, актеры, дружно ругали этот занавес, потому что он был довлеющим, неуклюжим, грязным (он был сделан из чистой шерсти, и эта шерсть, как губка, впитывала всю пыль старой и новой «Таганки»), но, главное, от ритма его движения зависели наши внутренние ритмы, мы должны были к нему подстраиваться, приноравливаться; ну а скрип алюминиевой конструкции иногда заглушал наши голоса.
Однажды на одной из репетиций шла сцена похорон Офелии, звучала траурная музыка, придворные несли на плечах гроб Офелии, а за ним двигалась свита короля (я помню, перед началом этой сцены бегала в костюмерную, рылась там в черных тряпочках, чтобы как-то обозначить траур), так вот, во время этой сцены, только мы стали выходить из-за кулис, как эта самая злополучная конструкция сильно заскрипела, накренилась и рухнула, накрыв всех присутствующих в этой сцене занавесом. Тишина. Спокойный голос Любимова: «Ну, кого убило?» К счастью, отделались вывихнутыми ключицами, содранной кожей и страхом, но премьера отодвинулась еще на полгода из-за необходимости создания новой конструкции.
Через полгода были сделаны по бокам сцены крепкие железные рельсы, между ними шла каретка, которая держала, как в зажатом кулаке, тяжелый занавес. Занавес в своем движении обрел мобильность, легкость - и с тех пор стал нести как бы самостоятельную функцию. Он был страшный, коричнево-серый, плетенный вручную на полу нашего фойе умелыми руками студентов художественных училищ. Несколько дней и ночей они плели этот уникальный занавес. Каждый взял себе квадрат сетки и начинал на нем что-то вывязывать по своей фантазии. Естественно, у каждого получалось что-то свое. Некоторые из нас тоже к этому прикладывали руки. Я, например, знаю, что нижний левый бок занавеса - мой.
Иногда при особом освещении занавес походил на разросшуюся опухоль с многочисленными метастазами, иногда на просвет казался удивительно тонкой красивой ажурной паутиной, как флером времени отделяя житейскую реальность от иррационального, иногда тяжелой массой налетал на хрупкую фигуру Гамлета, иногда выполнял просто функцию трона: в середину занавеса удобно садились король и королева; иногда на нем, как на качелях, раскачивалась Офелия; иногда он был плащом и одновременно ветром в сцене Гамлета, Горацио и Марцелла - одним словом, функции этого занавеса были многочисленны, и в каждой сцене он выполнял какую-нибудь свою роль.
Наверху, над сценой, на рельсах справа и слева сидели рабочие сцены, которые, кстати, знали спектакль до самых мельчайших подробностей, до самых неожиданных интонаций, потому что вынуждены были там сидеть на каждой репетиции и на каждом спектакле от начала до конца. Рабочий слева управлял движением занавеса, он сидел в каком-то кресле, похожем на гоночный автомобиль, с многочисленными рукоятками. Он ездил в своем кресле вперед и назад, а рукоятками поворачивал занавес в любом направлении. На репетициях и в первые годы спектакля там сидел красивый рыжий парень в клетчатой рубашке, с прекрасными вьющимися волосами и бакенбардами, он курил «Мальборо», пепел небрежно стряхивал на наши головы. Вид у него был как за рулем «Альфа-Ромео». Рабочий же справа был ему полная противоположность - маленький, неказистый, незапоминающийся. Единственное, что его выделяло, это белые перчатки на руках. В мешке у него сидел живой петух, которого он по ходу действия доставал и выставлял в правое верхнее окно сцены. Предполагалось, что петух должен был кукарекать и возвещать начало действия и роковых событий. Петух, конечно, сопротивлялся. В это время суток, когда шел спектакль, петухи обычно спят. Наш петух тоже не отличался от своей породы, и когда его доставали из мешка и сильно встряхивали, так, что летели перья, он изредка издавал жалкое кудахтанье. Потом крик петуха пришлось записать на фонограмму. Во всяком случае, петуха мне было жалко. И когда за кулисами нужно было настроиться на слезы (например, когда я, Гертруда, уже со слезами выхожу на сцену, рассказывая о гибели Офелии), я всегда смотрела на этих несчастных петуха и рабочего - и слезы градом текли у меня из глаз; когда же мне нужно было настроиться на помпезность, торжественный выход королевы, официальную улыбку - я смотрела вверх налево, на рыжего рабочего, на его царственную позу, на его расслабленную фигуру «прожигателя жизни» - моя спина невольно выпрямлялась, и я королевой выходила на сцену. Я, конечно, поделилась с Высоцким этими своими наблюдениями, и мы долго потом играли эти ассоциации, и даже на других спектаклях у нас выработался условный язык: эту сцену надо проводить «справа» или «слева»?

Высоцкий был очень увлечен работой. Сносил любые насмешки Любимова. Я поражалась терпению Высоцкого и, зная его взрывной характер, часто боялась Володиной реакции. Особенно когда на репетициях сидела Марина Влади. Сидела она почти всегда наверху, в темноте балкона, чтобы никто ее не видел, но все равно все знали, что Марина в зале, и иногда мне казалось, что Любимов нарочно дразнит и унижает Володю при его жене, чтобы разбудить в нем темперамент, злость и эмоциональность. Володя терпел и репетировал.
Высоцкий готовился к каждой репетиции, часто предлагал свои варианты сцены, был, как никто, заинтересован в этом спектакле. Но многое долго не получалось. Роль шла трудно.
Я хорошо знала роль Гамлета и всю пьесу наизусть и часто подсказывала текст, но видела, что Высоцкий хотел играть роль не в той манере, которую от него ждали, и которая за ним уже закрепилась из-за его песен. Он хотел играть Гамлета просто и скорбно. Его Гамлет уже знает все про жизнь, для него нет неожиданности в злодействе Клавдия, часто в монологах у него прорывалась горькая ирония, а «прежнюю свою веселость», по его словам, он потерял давно. Слова Призрака для него не новость, Гамлет - Высоцкий только кивает - это лишь подтверждение его догадки, а «Мышеловка» нужна такому Гамлету только для того, чтобы еще раз проверить свою догадку.
Жгучей, неудержимой была только ненависть к миру Клавдия. Не злоба, а бессилие толкает его на поступки: «Из жалости я должен быть суровым, несчастья начались - готовьтесь к новым...» И когда после убийства Полония он говорит: «Меня не мучит совесть», - Гамлет говорит это скорее с недоумением, чем с сожалением. Усталость, печаль, горькое недоумение были доминирующими в Гамлете у Высоцкого. «О мысль моя, отныне ты должна кровавой быть, иль грош тебе цена», - все время он подхлестывал себя к действию.
Замысел и разработка у Высоцкого были строгими и продуманными. Но на репетициях это каждый раз приходило в столкновение с живой импровизацией Любимова, который строил спектакль, как бы не зная, что будет дальше...
За десять лет существования этого спектакля Высоцкий в конце концов придет к своему первоначальному решению этой роли, к тому, что было им заявлено на первых репетициях.
На репетициях для Любимова самым главным было обживание пустого сценического пространства и выведение в символы деталей оформления. На оголенной задней кирпичной стене был закреплен большой крест из неструганых досок, коричневых от старости (это напоминало старые английские дома, на белых стенах которых вырисовывались деревянные балки). На досках висели рыцарские железные перчатки, сделанные с музейной точностью, под досками на фоне белой кирпичной стены стояли огромные средневековые мечи. Эти натуральные детали - и мечи, и перчатки, и ножи - будут потом участвовать в подчеркнуто условной сцене дуэли, где Лаэрт и Гамлет на противоположных концах сцены только металлическим звуком ножа о рапиру будут передавать ход боя. Настоящая земля на авансцене и настоящий череп, который в начале спектакля закапывают могильщики в эту землю, будут в течение спектакля условно обозначать образ могилы, тлена, смерти. Настоящие яйца, которые едят могильщики, настоящая вода в тазу, где Полонию моют ноги в сцене прощания с Лаэртом, а из таза слуга вытаскивает мокрую дохлую мышь - маленький прообраз той большой мышеловки, которую потом задумает Гамлет.
Иногда эти изобразительные элементы и, главное, занавес подменяли внутреннюю эмоционально-психологическую разработку актера. И поэтому некоторые исполнители шли по пути обозначения и иллюстрации. На репетиции ночной сцены у Королевы мы с Высоцким постарались прорвать эту условность существования, постарались сыграть ее по школе реалистического театра, не прерывая внутреннего хода психологического действия. Сцена получилась очень эмоциональной, шла по нарастанию, и к концу ее можно было делать антракт, так как требовался перерыв и для нас, актеров, и для зрителей, включившихся к этому времени в ход спектакля. Любимов этой сценой был очень доволен, ставил нас в пример другим исполнителям, как надо, несмотря ни на что, погружаться в действие, но Любимов не был бы Любимовым, если бы он эту сцену оставил только на откуп актерам. В самой середине этой сцены, когда мы только начинали набирать высоту и выходить на нужную энергетику, - он сделал антракт. На репетициях и прогонах мы не сопротивлялись, потому что могли начинать после небольшого перерыва с той же ноты, на которой нас прервали, но на спектаклях зритель после буфета и фойе приходил расхоложенный, и его надо было заново завоевывать. После первых спектаклей мы с Володей в два голоса стали уговаривать Любимова передвинуть антракт на конец сцены, он не соглашался. Ему нужно было, чтобы, как в многосерийном фильме, действие прерывалось на самом интересном месте. Осталась обида на режиссера, и очень часто, в течение десяти лет, пока мы играли «Гамлета», перед началом второго акта мы с Володей возвращались к этой обиде и каждый раз обсуждали это вечное «непонимание» в театре режиссера и актера, как будто мы тянем телегу в разные стороны. В последние годы старой «Таганки» я эту обиду на режиссера сумела в себе побороть, работая с Любимовым и в «Трех сестрах», и в «Борисе Годунове», и в спектакле «Высоцкий», а Володя до конца своей жизни уже не работал с Любимовым над большими ролями. Лопахин был сделан с Эфросом, в «Мастере и Маргарите» он был утвержден на роль Бездомного, но эту роль не захотел даже репетировать, в «Трех сестрах» хотел играть Вершинина, но был назначен на Соленого, который тоже был ему неинтересен тогда, а на Свидригайлова в «Преступлении и наказании» я его уговорила войти уже в самый последний период работы над спектаклем, почти перед премьерой.
Иногда я имела на него какое-то влияние, как это ни самонадеянно сейчас звучит, ведь мы много играли вместе... В первом его спектакле на «Таганке», в «Добром человеке из Сезуана», я играла его мать. Рисунок спектакля был сделан еще в училище, там Янг Суна играл Бибо Ватаев - огромный, сильный человек, а я была тогда очень худой и слабой - и мы наши отношения построили на полном подчинении сына матери. Володя охотно подхватил этот рисунок и играл его точнее, чем Губенко, например, который играл эту роль сразу после Ватаева в первые годы «Таганки», но играл человека, который не хотел подчиняться слабой женщине, своей матери.
И в «Гамлете» я тоже играла мать. Здесь Высоцкий выстроил более сложные отношения. Он играл, например, так называемый «эдипов комплекс». Разочаровавшись в матери, в ее скором браке, в ее измене памяти мужа - с этим грузом Гамлет идет к Офелии (и в этом - ключ к пониманию отношений Гамлета и Офелии), он разочарован в женщине («О женщины, вам имя - вероломство»). Все, конечно, приходило не сразу. В каждой сцене было несколько вариантов. Иногда Володя играл очень нежную любовь к матери, иногда абсолютно был закрыт и замкнут. Очень много зависело от наших непростых отношений в жизни...
Много также было вариантов встречи с Призраком. В 1974 году на вопрос корреспондента «Литературной России»: «Эксперимент, о котором вы говорите, - всегда ли он оправдан? Не становится ли он самоцелью?» - Высоцкий ответил: «Думаю, что нет, иначе это сразу почувствовали бы зрители. А оправдан ли? Понимаете, поиски нового совсем не обязательно ведут к усложненности формы. Часто ведь бывает и наоборот. Вот, например, в «Гамлете» у нас было 17 вариантов решения встречи Гамлета с Призраком. Среди них был очень неожиданный и эффектный - с огромным зеркалом: Гамлет как бы разговаривал сам с собой, со своим отражением... А Любимов остановился на самом простом варианте, который своей простотой подчеркнул необычное решение всего спектакля».



Мы стоим за кулисами в костюмах и ждем начала «Гамлета». Володя в черном свитере и черных джинсах сидит с гитарой на полу у белой задней стены сцены, у подножия огромного деревянного креста. Перебирает струны, что-то поет...
Иногда поет только что сочиненную песню, и мы, сгрудившись за занавесом, чтобы нас не видели зрители, слушаем. Иногда работает над новой песней - повторяя раз за разом одну и ту же строчку на все лады и варианты. Иногда шутливо импровизирует, «разговаривая» с нами под аккомпанемент гитары: спрашивает помощника режиссера, почему так долго не начинают спектакль, ведь зрители уже давно сидят и ждут, или ворчит, что от вечных сквозняков на сцене у него уже начинается радикулит... Правда, в последние годы переговариваться с нами ему становится все труднее и труднее - зал напряженно вслушивается: что же поет Высоцкий, сидя там, так далеко, у задней стены...
Наконец, кричит петух в верхнем левом от зрителя окне сцены и спектакль начинается. Выходят могильщики с лопатами, подходят к могиле на авансцене, роют землю и закапывают в нее череп. Мы по очереди - Король, Королева, Офелия, Полоний, Горацио - выходим, снимаем с воткнутого в край могилы меча черные повязки, завязываем на руке, ведь у нас траур - умер старый король Гамлет, и тихо расходимся по своим местам. В этой напряженной тишине встает Высоцкий, идет к могиле, останавливается на краю, берет аккорд на гитаре и поет срывающимся, «с трещиной» (как он сам говорил) голосом стихотворение Пастернака: «Гул затих. Я вышел на подмостки»...
Четкое осознание:
На меня наставлен сумрак ночи...
Просит:
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
А потом - как бы себе:
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
И дальше - на срывающемся крике:
Я один, все тонет в фарисействе.
И - подводя черту:
Жизнь прожить - не поле перейти.
И обычные три аккорда на гитаре.
Начинается хорал (музыка Ю. Буцко), и нас всех, кто был на сцене, сметает занавес. Как рок, как судьба, как смерть...
И сразу же из-под этого занавеса выкатываются Горацио, Марцелл... Горацио кричит вслед уплывающему занавесу: «Стой! Отвечай! Ответь! Я заклинаю!» Бурное, очень динамичное развитие действия, и с самого начала предельная обостренность конфликтов.
Уходя с Королем со сцены под гром пушек и помпезные речи, я вижу Высоцкого, который бросается в занавес, зарывается в него, утыкается как в плечо другу, а потом с полнейшей безысходностью и болью бьется головой о занавес:
О тяжкий груз из мяса и костей!
Когда б я мог исчезнуть, испариться...
Каким ничтожным, плоским и тупым
Мне кажется весь свет в своих стремленьях!
Таких выплесков у Высоцкого много в спектакле. Почти все монологи у него построены на предельном самовыявлении.
В последние годы он стал жаловаться на усталость, говорил, что ему уже трудно играть Гамлета в прежнем рисунке...

Шекспир написал «Гамлета» трагедией. Трагедия невысказанности? Гете сказал про Гамлета, что это дуб, который посажен в цветочный горшок. Конечно, у каждого человека свой Гамлет, свой характер, своя судьба. И у каждой эпохи тоже свой Гамлет, свои проблемы, свои души. Чем крупнее талант актера-исполнителя и режиссера, тем крупнее философски будет толкование Гамлета. У «маленьких» людей будет жить их маленький Гамлет в их маленьком мире. Вот почему мне нравится Высоцкий в «Гамлете», у которого, как у всех актеров крупного масштаба, за плечами не просто ряд удачно сыгранных ролей, а судьба поколения. Они встают как бы мощным щитом на защиту больших идей и чувств своего времени, а не дробят их на сотни мелких правдоподобий.
В «Гамлете» на Таганке были символы и образы вроде бы неясные, словами необъяснимые, но бередящие душу, оставляющие неизгладимый след. А Высоцкий очень четко чувствовал и нес эту трагическую невысказанность.
Начинал он в «Гамлете» с узнаваемых мальчиков 60-х годов, послевоенное детство которых прошло в московских дворах, где нужна была физическая сила, где все старались быть вожаками, где в подворотнях под гитару пелись блатные песни и, как эталон, сила, короткие, крепкие шеи, взрывная неожиданная пластика. Для таких Гамлетов не существовали сомнения и не вставал вопрос: «Быть или не быть?» Был только ответ: «Быть». В первые годы нашего «Гамлета» в интервью Высоцкий говорил: «Мне повезло, что я играл Гамлета, находясь именно в том возрасте, который отмечен у датского принца Шекспиром. Я чувствовал себя его ровесником. Я играл не мальчика, который не знает, что ему нужно. Он воспитывался с детства быть королем. Он был готов взойти на трон...»
Закончил же он эту роль мудрым философом, с душевной болью, с неразрешимыми вопросами и глубокой ответственностью перед временем и людьми...
Одна из загадок пьесы: почему, узнав о насильственной смерти отца, Гамлет, поклявшись об отмщении, медлит? Сколько спектаклей - столько ответов на этот вопрос. Например, в спектакле Тарковского в Театре имени Ленинского комсомола эта медлительность, слабость, сомнения были в актерских данных Солоницына, который играл совершенно другого Гамлета, но, на мой взгляд, очень хорошо и убедительно. Да и весь спектакль мне тогда понравился.
В нашем спектакле в первые годы Высоцкий играл в Гамлете с самого начала результат «Быть», а его нерешительность вытекала из объективных причин действия - препятствий на пути задуманного.
Шекспир назвал театр зеркалом, «чье назначение - являть всякому веку и сословию его подобие и отпечаток».
Высоцкий остро чувствовал ритмы времени, растворялся в них и выражал их и в своих песнях, и в стихах, и в ролях. В Гамлете он был абсолютно сопричастен эпохе, проблемам современного человечества.



«...Пока Высоцкий сидит с гитарой в глубине сцены возле обнаженной кладки и, перебирая струны, смотрит в зал на рассаживающуюся в кресла публику. Это еще не принц Гамлет, а В.Высоцкий в костюме принца. Точнее, тут какое-то переходное состояние, когда он уже не В.Высоцкий, но пока и не Гамлет. Совершается настройка актерских нервов, сделан первый шаг по тропе перевоплощения. Но вступительным, резким рывком гитары, со строками пастернаковских стихов, яростно обрушиваемых на головы зрителей, перед нами - Гамлет, сотворенный нашим современником, актером В.Высоцким, но существующий объективно как человек определенной эпохи и определенной среды. Гамлет - разрушитель святынь, кажущихся ему сомнительными, свирепый ниспровергатель всего, что отжило, в своем отрицании прогнившего общества поднимающийся до самоотрицания. И это абсолютное творчество перевоплощения, прямо-таки демонстрация его преимуществ», - писал критик Г. Георгиевский в «Театральной жизни» в 1975 году. И далее: «...то, что В. Высоцкий в образе берет, что он играет в спектакле «Гамлет», отмечено абсолютной органикой. Этот Гамлет весь горит от ненависти к действительности, его окружающей, он перечеркивает этот мир, свою Данию, которая для него не тюрьма, а кладбище, тлен, могила, бренность, нечто такое, что полностью отмерло, закоченело, как труп».
Писать о «Гамлете» и Высоцком в этой роли стали значительно позже премьеры этого спектакля. На первых обсуждениях «Гамлета» на худсоветах о Высоцком даже не упоминали...
Высоцкий очень менялся за десять лет в этой роли - и рецензии на его игру поэтому были очень разные. Представитель Управления культуры критик М. Марингоф говорил на обсуждении «Гамлета» про Высоцкого:
«Мы не видим диалектики души Гамлета, его трагических раздумий и смятений, сомнений и колебаний, не видим, как он проходит путь от созерцания к действию, как его мысль мучительно и сложно движется по крутым и извилистым дорогам, как обретаются им гармония, мужество и решимость вступить в борьбу со злом. Кажется, что уже до появления в спектакле Гамлет Высоцкого многое передумал, перечувствовал, освободился от мучивших его горьких сомнений, все понял, словом, миновал весь сложный процесс мысли от созерцания к постижению. Ему остается только действовать. И невольно думаешь, что такому Гамлету нет надобности произнести свой монолог «Быть или не быть». Он уже нашел ответ на мучившие его «проклятые» вопросы жизни. Он все решил для себя».

«Быть или не быть» - конечно, основной монолог в пьесе. Ставится вопрос жизни и смерти. Ты есть, и тебя нет... Главная мысль: что за чертой смерти, как жить и что делать в жизни? Жить, смирясь под ударами судьбы, все принять или - восстать против этих ударов, мстить и «умереть, забыться... И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не цель желания? Скончаться...».
Высоцкий - Гамлет не верит в потустороннюю жизнь и очень саркастически в первые годы спектакля говорит слова: «Какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят?» Вот и загадка! То есть для Высоцкого - разгадка. Но, с другой стороны, незнание пугает, а иначе - кто бы при жизни «снес невежество правителей, всеобщее притворство, ханжество...». Никто бы не согласился влачить жизнь, полную обмана и компромиссов, нежелание бороться с этим, равнодушие и конформизм, если бы знал, что после смерти его ожидает другая жизнь, особенность которой зависит от нравственной позиции в этой. Но... «неизвестность после смерти, боязнь страны, откуда ни один не возвращался...».
В спектакле Высоцкий - произносил этот монолог три раза подряд, окрашивая его разными чувствами.
Первый раз, как бы прислушиваясь к своему поэтическому дару, к своим внутренним ощущениям, когда что-то «...тайное бродит вокруг - не звук и не цвет, не цвет я не звук, гранится, меняется, вьется, а в руки живым не дается». Гамлет у Высоцкого - поэт. С обостренностью восприятия, с четкой ритмикой строчек, с внутренней музыкальностью рождения образов...
Второй раз он говорил этот монолог с ощущением уже надоевших истин, стершихся от бесконечного употребления слов, когда за ними стоят только азбучные, хрестоматийные примеры...
И только в третий раз он яростно выкрикивает, обращаясь уже к зрителям, сидящим в зале:
Так всех нас в трусов превращает мысль,
И вянет, как цветок, решимость наша
В бесплодье умственного тупика.
Так погибают замыслы с размахом,
Вначале обещавшие успех,
От промедлений долгих...
«Быть или не быть» - для Высоцкого не только вопрос: жить или умереть, но главное в том, чтобы жить и бороться. Он себя казнит за «долгие промедления», он все время себя подхлестывает к действию, поэтому на таком срыве кричит последние строчки монолога и на таком же вздернутом нерве, с хлыстом в руке, в сцене с Офелией будет избивать стоящих за занавесом и подслушивающих эту сцену Клавдия и Полония. Удар - по Клавдию, удар - по Полонию, удар - по занавесу, по времени... «Если с каждым обходиться по заслугам - кто уйдет от порки?»
После этого монолога и идущей вслед за ним сцены с Офелией Володя прибегал за кулисы мокрый, задыхаясь. На ходу глотал холодный чай, который наготове держала помреж, усилием воли восстанавливал дыхание и бежал опять на сцену...

Гамлет - поэт. Ведь сам Шекспир, помимо того что был драматургом, был гениальным поэтом. Я не знаю, что раньше было написано: «Быть или не быть?» в «Гамлете» или его сонет:
Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж
Достоинство, что просит подаянья,
Над простотой глумящуюся ложь,
Ничтожество в роскошном одеянье
И совершенству ложный приговор.
Поэтому у Шекспира, как у Пушкина в «Евгении Онегине», помимо сюжета, очень много так называемых лирических отступлений. Монологи Гамлета можно трактовать и не как промедление перед неизбежным действием, а как чистую поэзию. Высоцкий иногда так и играл.
После того как Гамлет узнает, что убил Полония, - мука! «Прощай, вертлявый, глупый хлопотун...» Он его безумно жалеет, этого несчастного отца Офелии. А иногда, в некоторых спектаклях, он играл здесь только недоумение по поводу случившегося.
В «Гамлете» начальных годов Высоцкий играл без жажды мщения, без горького разбора в том, кто виноват. Виноват изначально Клавдий и то, что за его спиной, виноват сам институт власти.
Гамлет - молод. Он только что из университета. Он рад приезду актеров, разговаривает с ними на равных, они ему, не льстя, говорят, что «взяли бы его в труппу с половинным окладом». Гамлет - поэт, он предлагает сыграть только что сочиненную им сцену - очень хорошо написанную.
К середине 70-х Высоцкий написал стихотворение «Мой Гамлет» («Я только малость объясню в стихе»). Он не положил это стихотворение на мелодию и никогда не исполнял его в своих концертах. Однажды на одном из спектаклей «Гамлета» он мне сказал про это стихотворение и что-то даже из него прочитал, но я была в образе и не очень отреагировала на эту откровенность (о своих стихах - не песнях - Володя мало с кем говорил). Текст, как я потом увидела, абсолютно исповедален. Там есть и жизнь Гамлета до шекспировского сюжета, и как бы отклонение от фабулы «Гамлета», и проблемы самого Высоцкого.
Когда у актера происходит полное слияние с ролью, он может жить и разговаривать от имени своего персонажа в любых условиях и при любых обстоятельствах. Так, видимо, произошло у Высоцкого с Гамлетом. Он - Гамлет - говорит, что происходит в душе Высоцкого. Конечная строка стихотворения «А мы все ставим каверзный ответ и не находим нужного вопроса» - дает и трактовку Гамлета и мироощущение современного человека с вечными вопросами «русских мальчиков»: зачем я живу? кто я? а после смерти - что?
С годами Гамлет у Высоцкого стал мистиком. С годами ощущение «постою на краю» и что за этим краем все больше и больше стало его волновать.
После первой клинической смерти я спросила, какие ощущения у него были, когда он возвращался к жизни. «Сначала темнота, потом ощущение коридора, я несусь в этом коридоре, вернее, меня несет к какому-то просвету. Просвет ближе, ближе, превращается в светлое пятно; потом боль во всем теле, я открываю глаза - надо мной склонившееся лицо Марины...» Он не читал английскую книгу «Жизнь после смерти», это потом я ему дала ее, но меня тогда поразила схожесть ощущений у всех возвращающихся «оттуда».
«Гамлет», на мой взгляд, самая мистическая, иррациональная пьеса. Вопросы, что за чертой жизни, «какие сны в том смертном сне приснятся», волнуют Гамлета. Он бьется над этими вопросами, но, конечно, в этой жизни на них не может найти ответа.
Монолог «Быть или не быть» концептуально самый главный в этой пьесе. По тому, как решается этот монолог в спектакле, можно понять - волнуют режиссера и актера вопросы жизни и смерти или нет? Как в «Отце Сергии» у Толстого. Основной смысл этой повести, мне кажется, нужно искать в монологе отца Сергия перед гробом: для чего рождается человек? чтобы жить и умереть? и только? ну, а что потом? для чего жить? если Бог есть - то жить надо для той, другой жизни, которая за чертой, а если же Бога нет - то человек рождается только для того, чтобы умереть? Но это бессмыслица... Во всяком случае, все сомнения Толстого, все богоискательство, все поиски смысла жизни - все это вопросы Гамлета, хотя, как говорят, Толстой и не любил Шекспира...
Л. Выготский в прекрасной своей работе «Психология искусства» пишет об «особом состоянии могильной печали, которой насыщена вся пьеса, о Гамлете, о глубоком ощущении кладбища». Но у Высоцкого к этому примешивался пушкинский азарт: «Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья...»
Конечно, в стремительной жизни Высоцкого очень важен рефрен «чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее», но, мне кажется, более важным в том десятилетии, когда он играл Гамлета, было ощущение: «Хоть мгновенье еще постою на краю...»

До появления Призрака Гамлет хоть и готов на поступки, но еще не знает, как действовать, он весь в предчувствии тайны: «Обман какой-то...» Но не знает, как этот обман, эту ложь, окутывающую его, распутать. Чтобы бороться с чем-то, надо до конца понять и пережить то, с чем надо бороться. Два потрясения - смерть отца и скорая свадьба матери - это за сценой, еще до начала. Такой Гамлет задан. (Что он был другим - веселым студентом Виттенберга, постигающим науки, - мы можем догадываться но отдельным репликам с Розенкранцем и Гильденстерном.)
После Призрака он уже связан с иным миром, иррациональным («Прощай, прощай и помни обо мне»). От этой встречи, вроде бы ничего не имеющей общего с реальной жизнью, просыпается сознание Гамлета. Он становится философом, который в себе соединяет абсолютное знание действительности с потусторонним, отвлеченным, таинственным. Так просыпается его духовность. Что бы он ни делал, что бы ни говорил впоследствии - он помнит о Призраке. Это главное.
Дух отца его родил вторично.
Сомнения Гамлета - в его монологах. В монологах Гамлет сам мучается своим промедлением. Первое сомнение - в монологе о Гекубе.
Может статься, тот дух был дьявол?
Дьявол мог принять любимый образ.
«Мышеловка» возникает, чтобы проверить это первое сомнение. Она нужна не только для того, чтобы уличить Короля, но и самому воочию убедиться и увидеть, как все происходило, чтобы подхлестнуть себя к действию.
С годами в спектакле действительно менялись реакции и оценки не только у Высоцкого, но почти у всех исполнителей.

Конечно, опираясь на «здравый смысл», можно объяснить, что Гамлет притворяется, например, безумным, чтобы его не убили. Но у трагедии есть своя логика, свой смысл, может быть, темный, иррациональный, когда «кричит наш дух, изнемогает плоть, рождая орган для шестого чувства...».
Высоцкий очень точно передавал это ощущение невысказанной тайны, играя Гамлета в последний год своей жизни:
...Зачем
Так страшно потрясаешь существо
Загадками, которым нет разгадки...
Появление Призрака для Гамлета - Высоцкого не неожиданность. Он его видел уже раньше во сне. Когда Горацио рассказывает ему о Призраке, Высоцкий не удивляется, а удовлетворенно сравнивает с виденным им: «И не сводил с вас глаз...» Без вопроса, а как подтверждение. И только в конце сожалеет: «Жаль, не видел я», то есть не воочию.
Проснувшийся в нем дух делает Гамлета провидцем. С самого начала он знает все. Он знает, что одинок: «Порвалась связь времен. Зачем же я связать ее рожден!» - в этом было предначертание, миссия Гамлета - Высоцкого. Научить людей прислушиваться к тому, что бередит их души, подыматься над обыденной реальностью. Он догадывается, что гибнет: «Чашу эту мимо пронеси...» Идет на гибель. Не может не идти... В этом трагизм положения.
Конечно, «Гамлет» еще и потому гениальная пьеса, что в ней можно найти проблемы, волновавшие людей в то или иное время.
Мир Клавдия - это общество, порожденное злом. Этот мир держится на насилии, предательстве, крепком страхе. Но Гамлет дает нам возможность осознать корни этого зла. Бороться с этим злом можно только, к сожалению, орудием этого общества, то есть прибегая к хитрости, насилию и убийству. В этом тоже трагедия Гамлета. В центре - моральные вопросы: человек, достоинство человека, можно ли в таком обществе оставаться человеком.
Спектакль Любимова, ставя эти вопросы, не только боролся в свое время с конкретными проявлениями несправедливости и насилия, но со временем приобретал общечеловеческое значение.
Ведь в течение десяти лет, когда шел этот спектакль, менялся и рос не только Высоцкий в своем общественном сознании, менялись и все мы: и актеры, и зрители.
В 60-е годы мы, я имею в виду наше поколение, встали на ноги и хотели «перевернуть мир». Начинали весело и беспечно, не очень-то задумываясь о начале и конце... Время для нас было бурное, эмоциональное, жаждущее и ищущее. Мы очень много работали тогда... Нам казалось, что мы сможем научить людей по-новому чувствовать, по-новому смотреть на мир и события... Весело карабкались по гладкой стене искусства, кто-то сходил с дистанции, кто-то удобно устраивался на выступах достигнутого. Но те, кого природа одарила талантом, продолжали карабкаться по этой стене, которая не знает границ. Иногда не хватало физических сил, и люди срывались. Мы теряли друзей: Гену Шпаликова, Василия Шукшина, Ларису Шепитько, Олега Даля, Илью Авербаха, Андрея Миронова... Но это было потом, а начало было легким и прекрасным.
Гамлет первых лет был молодой, бунтующий, страстный, с абсолютной уверенностью в своих поступках, с ненасытным любопытством ко всему: к хорошему, к плохому, к добру и злу. Во всем - восторг первооткрывателя и ощущение новизны. Высоцкий, как никто, умел удивляться, и в результате - неожиданная, открытая, осветляющая все лицо улыбка, с чуть выдвинутой вперед нижней челюстью и кривоватыми зубами, которые нисколько не портили его лицо, а лишь подчеркивали индивидуальность. Это удивление и открытость останутся в Володином характере и в его Гамлете, но они будут не доминирующими...
Вместе с мастерством появится мудрость. Мы с большим вниманием будем подходить к людям и ко всему вершащемуся в мире... В Гамлете у Высоцкого появится некоторая, настороженность: шаг - а вдруг пропасть... Как по лезвию ножа, «по канату, натянутому, как нерв». ...В стихотворении «Мой Гамлет» Высоцкий в это время напишет:
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век и люди в нем
Не нравились. И я зарылся в книги.

Мой мозг, до знаний жадный, как паук,
Все постигал: недвижность и движенье,
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда повсюду им опроверженье.
А в средствах выражения в исполнении Гамлета появится жесткость. Высоцкий все чаще станет надевать на себя маску «супермена». Некоторые его поступки будут диктоваться с позиции силы и жестокости. «Нас не надо жалеть, ведь и мы б никого не жалели...» - стихи Гудзенко военных лет в исполнении Высоцкого в спектакле «Павшие и живые» были как бы продолжением Гамлета тех лет.
Этот период длился недолго. Эта стабильность, заданность, остановка, самоутверждение за счет других были не в характере Высоцкого. В его творчестве - и в Гамлете в первую очередь - появляются беспокойство и неприкаянность.
Осознание своего «я», и как главный мотив - неблагополучие, потерянность, неустроенность, бездомность... Отсюда и в Гамлете, и в песнях Высоцкого желание выстоять, преодолеть, удержаться. Вырваться...
Зов предков слыша сквозь затихший гул,
Пошел на зов, - сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В последние годы в его Гамлете прорвались высшая духовность, одухотворенность и обостренное ощущение конца... Уже не было импульсивности первых лет. Ощущалась горечь одиночества и печаль. Гамлет понимал, что можно выстоять, только оставаясь Человеком, сохраняя достоинство и духовную ответственность.
Оценка «на сегодня» всегда окрашена эмоциями. Истинный смысл всякого явления понимается на расстоянии. Но поставить перед собой вопросы, над которыми веками бьется человечество: о назначении человека, о жизни и смерти, - это итог, к которому человек приходит к середине жизни.
Но гениальный всплеск похож на бред,
В рожденьи смерть проглядывает косо.
А мы все ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
Гамлет должен был погибнуть как человек, дошедший в своем направлении до конца. Вернее, до бесконечности... Где край? Там, где не хватает физических сил. «Ах, если б только время я имел, - но смерть - тупой конвойный и не любит, чтоб медлили, - я столько бы сказал...» - последние слова Гамлета у белой стены на том месте, где он сидел в начале спектакля.

Почти во всех спектаклях у Высоцкого были замены. Только в «Вишневом саде» и в «Гамлете» он играл без дублеров. К этим спектаклям он приезжал с Дальнего Востока, из Франции, Америки... Правда, в последнее время «Вишневый сад» все чаще и чаще отменяли - или из-за болезни Высоцкого, или он не успевал приехать. И только «Гамлет» шел всегда, в каком бы состоянии ни был Володя, и куда бы его ни заносила судьба - к спектаклю он возвращался.



После антракта, перед началом II акта, мы сидим с Володей на гробе, ждем третьего звонка и через щель занавеса смотрим в зрительный зал. Выискиваем одухотворенные лица, чтобы подхлестнуть себя эмоционально. Показываем их друг другу. Иногда в зале сидит Марина Влади. Володя долго смотрит на нее, толкает меня в бок: «Смотри, моя девушка пришла». После этого всегда играл очень нервно и неровно...

Сегодня часто сетуют в газетах, и на страницах журналов, и просто в беседах, что женщины растеряли свою женственность, а мужчины переняли много женских черт: слабость, незащищенность, отсутствие воли и постоянное прислушивание к собственному состоянию и настроению. В характерах актеров эти черты времени проявляются, как в зеркале, укрупненно, особенно заметно. Актер - профессия «женского рода»: желание нравиться на сцене потом переходит в быт. Отсюда вспыльчивость, капризность, непостоянство, некоторая манерность.
Володя Высоцкий - один из немногих актеров, а в моей практике единственный партнер, который постоянно нес «пол», вел мужскую тему. Кого бы он ни играл, все это были люди мужественные, решительные, испытавшие не один удар судьбы, но не уставшие бороться, отстаивать свое место в жизни. Вся энергия была направлена на безусловное преодоление ситуации безотносительно к наличию выходов и вариантов. В любой безысходности - искать выход. В беспросветности - просвет! Не думая о том, возможен ли он. И во всех случаях знать и верить: «Еще не вечер! Еще не вечер!» Дерзание и дерзость.
На таком крепком фоне неудержимой силы, мужественности, темперамента сама собой у меня возникала тема незащищенности, отчаяния, слабости, жалобы, растерянности и стона... В такой расстановке сил у нас проходили дуэты и в «Гамлете»: Гертруда - Гамлет, и в «Вишневом саде»: Раневская - Лопахин. Таким же дуэтом мы хотели играть и в пьесе Уильямса «Игра для двоих». Работа эта для нас была очень важной и нужной: она подводила определенную черту в нашей профессии и жизни...

Чем лучше знаешь человека, тем труднее о нем писать. Вспоминаются мелкие детали, события, поступки, фразы, которые никак не складываются в единое целое. «Большое видится на расстояньи...» А расстояние - это время. Но уже теперь о Высоцком складывается легенда, коридор, который не надо, видимо, загромождать мелкими, противоречивыми суждениями. А может быть, наоборот, нынешнее накопление таких воспоминаний потом, спустя какое-то время, сложится в гармоничный, цельный образ.



Мы сидим перед репетицией, пьем кофе, я, уже начав писать эти заметки, завожу разговор о Гамлете Высоцкого. Наташа Сайко вспомнила, что в спектакле у нее не получалась песня в сцене сумасшествия Офелии - нужно было высоко пропеть вторую половину куплета, а у нее голос низкий. Володя посоветовал на этой фразе резко запрокинуть голову назад - и «голос сам пойдет». Боря Хмельницкий рассказал, как много лет назад вместе с Высоцким и Шаповаловым летел из Донецка после концерта на спектакль. Самолет задерживался. В половине седьмого вечера они наконец приземлились во Внукове. Мчались в такси через всю Москву, влетели в театр, и в семь пятнадцать Володя уже сидел на сцене в костюме Гамлета и тихо пел репертуар утреннего концерта в Донецке. Играли они все трое с сорванными голосами... Леня Филатов вспомнил, как однажды за кулисами он сказал только что вышедшему со сцены, задыхающемуся Высоцкому: «Ну, что уж так выкладываться-то, Володя. Кого удивлять?» - и как тот бешено посмотрел на него и резко, наотмашь ответил... А потом, в антракте, долго кружил вокруг и, наконец, первый подошел и попросил прощения - в нем была нарушена гармония по отношению к человеку, который играл Горацио...

В спектакле у меня много свободного времени. Сижу или в гримерной, или в буфете, кто-то рассказывает последний анекдот, в коридоре за кулисами кто-то смотрит по телевизору хоккейный матч. Из всех углов приемники транслируют спектакль, чтобы мы не пропустили свой выход, но пьесу знаешь наизусть, она растворена во внутреннем ритме, и, уже не слушая спектакль, точно выходишь к своей реплике. И вдруг через все привычное - «расплавленный» голос. Высоцкого: «Век вывихнут! Ве-к-к-к р-р-р-ас-ша-тался!» (так согласные может тянуть только он) - в этом все... Все, что я пыталась рассказать о его Гамлете.
«Мир раскололся, трещина прошла по сердцу поэта», - по-моему, эти слова Генриха Гейне можно было бы сказать про Высоцкого - Гамлета.
Он был неповторимым актером. Особенно в последние годы. А как же иначе - при такой судьбе? И все же, что определяло его актерскую личность? Духовная сущность. Острая индивидуальность. Неутоленность во всем. Сдержанность выразительных средств и неожиданный порыв. Уникальный голос. Многосторонняя одаренность.
Он абсолютно владел залом, он намагничивал воздух, он был хозяином сцены. Не только из-за его неслыханной популярности. Он обладал удивительной энергией, которая, саккумулировавшись на образе, как луч сильного прожектора, била в зал. Это поле натяжения люди ощущали даже кожей. Я иногда в мизансценах специально заходила за его спину, чтобы не попадать под эту сокрушающую силу воздействия.
Конечно, был и упорный труд, и мучительные репетиции, когда ничего не получалось, а в отборе вариантов, поисков, неудач, казалось, легко можно было потонуть. Он, как никто из знакомых мне актеров, прислушивался к замечаниям. С ним легко было договариваться об игре, о перемене акцентов в роли, смысловой нагрузки. А уж изменение эмоциональной окраски, смену ритма или тембра он хватал на лету. У него был абсолютный слух. Он мог играть вполсилы, иногда неудачно, но никогда не фальшивил ни в тоне, ни в реакциях.
А при этом какая-то самосъедающая неудовлетворенность. И нечеловеческая работоспособность. Я не помню Высоцкого просто сидящим или ничего не делающим, не видела его праздно гуляющим или лениво, от нечего делать, болтающим с приятелем. Всегда и во всем стремительность и полная самоотдача. Вечная напряженность, страсть, порыв. Крик. Предельные ситуации, когда надо выкладываться до конца, до изнанки:
Но тот, который во мне сидит,
Опять заставляет - в «штопор»!
Гамлет - тема всего творчества. Гамлет - это прежде всего талант. Человек, которому дано видеть больше, чем другим. А кому много дано, с того много и спросится. Разве это не имеет отношения к извечной проблеме о месте художника в жизни, особой ответственности таланта за все, что его окружает? О невозможности играть в прятки со временем?.. Вот почему Гамлет не может бездействовать, хотя знает, что это приведет его к гибели.



- Хочется спросить еще о вашем поэтическом театре. Что значит для вас поэзия?
- Тут много всяких слоев. У Стреллера был когда-то такой цикл - «Голоса Европы». Каждая страна представляла свой поэтический голос. Как ни странно, от России он пригласил меня. Я составила антологию - от Пушкина до Бродского, куда вошли Блок, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Чухонцев, Высоцкий.
Я очень боялась читать стихи, так как знала, что в Милане, где все это происходило, нет эмигрантов, а в зале только итальянская публика. Я попросила переводить мой рассказ о поэтах, а стихи звучали только по-русски. И вы знаете, такого успеха я никогда не имела. Признаться, в то время я хотела уходить из театра. А выступление у Стреллера в Милане вдохнуло в меня силы. Я с большим удовольствием провела такие вечера в Америке и Канаде, во Франции и Израиле.
Стихи подобраны таким образом, что их музыкальные ритмы создают целую симфонию, и это совершенно удивительно: в таком соседстве Цветаева не мстит мне за то, что тут же я читаю Ахматову. Друг другу никто не мешает. Пробовала что-то менять - все ломалось.

 

«Дневные звезды»

Не знаю, не знаю... Живу и не знаю,
Когда же успею, когда запою
В средине лазурную, черную с краю
Заветную, лучшую песню мою...

О чем она будет? Не знаю, не знаю...
А знает об этом приморский прибой
Да чаек бездомных заветная стая,
Да сердце, которое только с тобой...
Я не знала, что это стихотворение Ольги Федоровны Берггольц. Кто его принес к нам домой, почему оно сразу запомнилось и стало нашей домашней игрой, трудно объяснить. Но если кто-нибудь у нас дома произносил «не знаю», другой подхватывал эти слова, и, перебрасываясь строчками, как мячом, мы почти всегда доводили это стихотворение до конца. Эти строчки были нашими, и мы, не боясь остроты поэзии, декламировали и распевали их на разные голоса и мотивы.



У нас в театре на Таганке стали репетировать спектакль «Павшие и живые» - о поэтах, погибших или переживших войну. Мне достались две роли - две жены. Казакевича и Гершензона. Новеллу о блокадном Ленинграде, о Берггольц исполняла Зина Славина. Я не была удивлена, что стихи Берггольц достались Славиной, так как Зина была первой актрисой и после «Доброго человека...» получала главные роли, но только в душе было сожаление, что вот моя тема... и опять это прошло мимо меня. Я расспрашивала Зину о ее посещении Берггольц. Мне хотелось знать все: и как Ольга Федоровна живет, и кто ей помогает по хозяйству, в чем она одета, как выглядит, как читает свои стихи... Зина рассказывала и о небольшой квартире Берггольц в Ленинграде на Черной речке, и о тесном от книг кабинете, и о новых стихах, которые им читала Ольга Федоровна, и о простой женщине, ведавшей хозяйством, которая, стоя у дверного угла в характерной позе - скрестив руки на груди, невозмутимо подсказывала строчки стихов, если Берггольц их забывала. Но вот как читает свои стихи Ольга Федоровна, Славина не могла рассказать, потому что Зина читала их в спектакле на собственный лад - в манере рассерженного крика. Потом, когда мне приходилось заменять Славину в спектакле, я никак не могла ухватить эту ноту открытой публицистичности, и почти каждый раз после спектакля у меня было чувство неудовлетворенности и от работы, и от стихов.

Когда меня пригласили пробоваться в кинокартине «Дневные звезды» по повести О.Ф.Берггольц, я не удивилась и прошла весь длинный путь испытаний с полной уверенностью, что это мое дело и если меня не утвердят - ошибку сделаю не я.
Повесть «Дневные звезды» я до этого не читала. К счастью, Игорь Васильевич Таланкин - режиссер этого фильма - дал мне сначала прочитать повесть, а потом уже сценарий. Повесть мне понравилась, очень. После нее сценарий показался грубым, ординарным, прямолинейным. И я, не стесняясь, с той же прямолинейностью все это выложила Таланкину. Он со мной согласился и сказал: «Ну что же, будем эти барьеры преодолевать вместе».
При первом знакомстве с группой я читала стихи Блока. На кинопробах я читала даже монолог Гамлета, но стихи Берггольц с самого начала читать отказалась. Не знала как. На мне пробовали пленку, свет, костюмы, я терпеливо дожидалась в коридоре, пока на эту роль попробуется другая актриса, - пробовали почти всех актрис моего поколения. Я выиграла - не потому что была лучше или хуже их, а потому, что ни на минуту не забывала, что это мое дело.
Во время съемок я почему-то боялась встречаться с Ольгой Федоровной Берггольц, а ей, естественно, хотелось взглянуть на актрису, которая ее играет. Я под любым предлогом уходила с площадки, если приезжала Берггольц. Правда, приезжала она редко - мы снимали то в Угличе, то в Суздале, то в Костроме. Потом, после фильма, когда я познакомилась с Ольгой Федоровной, я поняла, что интуиция меня не подвела.
Передо мной сидела маленькая, миниатюрная женщина с приятной картавостью, с неожиданным взлетом рук к волосам и чуть приподнятым подбородком.
В начале работы, когда роль не сделана, когда перед тобой «белый лист» и не знаешь, за что ухватиться, и пристаешь к знакомым: «Ну придумайте мне какую-нибудь привычку», потому что иногда от какого-то жеста, поворота головы, от детали костюма оживает роль, - вначале я, естественно, за все бы это схватилась: и за картавость, и за взлет рук, и за угловатую манеру сидеть бочком на диване, и за многое другое, что характерно и естественно в Ольге Федоровне и противопоказано мне.
Я свою героиню искала в ее стихах и заметках, в схожести биографий. Ведь при всей разности биографий поколений можно найти что-то общее, одинаково волнующее, тревожащее. Я искала свою героиню в себе, в своем настоящем, в своих раздумьях о жизни, в воспоминаниях детства. У нее - голодное детство с сестрой Муськой в Угличе, у меня с моей молочной сестрой в эвакуационном Владимире. Мы очень голодали во время войны: я помню, как мы сидим с моей бабушкой, сестрой и несколькими беженцами за столом перед Новым годом. На столе картошка, сухари и гнилая свекла. Мы с сестрой не знали вкуса пирожных, но слышали про них и все допытывались у гостей, какие они и кто их ел. И вдруг мы почувствовали, что мы едим какие-то очень вкусные вещи, похожие на пряники и орехи. Я не знаю, что тогда произошло, может быть, среди беженцев сидел гипнотизер и он пожалел нас, может быть, мы так поверили в свою игру, но я до сих пор помню ощущение счастья от несбыточного в тот вечер. Я это чувство часто вспоминала в работе на «Дневных звездах», в сценах, где вот так же чудесно и необъяснимо, словно из небытия, из сказки - рождаются стихи.
Рождение поэтических образов... Как это играть? Мы впервые с этим столкнулись. Я все донимала Таланкина: вот в сцене, когда в моей блокадной квартире появляется Муська из детства и протягивает мне красное яблоко, - я его ощущаю как галлюцинацию или как реальность?
- Как реальность, - отвечал Таланкин.
- Оно пахнет яблоком?
- Конечно.
- Но откуда вдруг у меня возникает это ощущение реальности?
- Не знаю. Как появляются стихи.
Да, действительно, я очень реально вижу Муську... Лестницу, по которой мы с ней спускаемся... но каждая ступенька - как шаг в пропасть - не знаю, есть там опора или нет. Есть! Дальше. Дух захватывает... Открываются зимние двери подъезда, а за ними - счастье - зеленый луг детского Углича и на нем я и Муська...
Помните, у Блока:
Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран.
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман.
Снимается сцена на пароходе. Постаревшая, поседевшая Ольга, уже известный поэт, едет в Углич. Шлюз. Ольга стоит, опершись о корму, и смотрит, как постепенно мокрая серая стена шлюза становится все выше, выше... И переходит в такую же мокрую стену камеры, где лежит Ольга и разговаривает с доктором Солнцевым. А потом - опять - резкий возврат в действительность: на палубе молодежь твистует под громкоговоритель: «Будет солнце, будет вьюга, будет...» Что это - наплыв воспоминаний? Нет. Стихи.
Задача была трудная. Нужно было сыграть не просто роль, трудную, с тонкими внутренними психологическими переходами многосложного состояния, - нужно было показать поток сознания героини. Заставить зрителя проникнуть в душевный мир поэта в минуты вдохновения и творческого озарения. Связать настоящее с прошлым, личное с общественным. Словом, через жизнь поэта показать вехи времени, когда трагедия личной судьбы сопрягается с трагедией исторической. Проникнуть в высокую сферу философских размышлений, проследить путь поэта от детских стихов до «колокола на башне вечевой».
В драматургии фильма причудливо, ассоциативно сочетались воспоминания, видения - рождение поэтических образов - и сегодняшняя жизнь героини. Такая структура требовала полифоничного киновоплощения. Эта задача ложилась на плечи всех творческих участников группы.
К счастью, на картине собрались талантливые люди. В незнаемое продирались вместе.
По техническим условиям тогдашней пленки нельзя было, например, смешивать черно-белое изображение с цветным, а Маргарита Михайловна Пилихина - оператор фильма - хотела снимать блокадный Ленинград графично - в черно-белой гамме. Поэтому эти сцены снимались на цветную пленку, а от цвета избавлялись другими средствами: черно-белые костюмы, специальный серый грим (серый тон, от которого шарахались даже ко всему привычные люди на студии). Многие сцены, даже павильонные, снимались на натуре: например, госпиталь, блокадная квартира. Зима в ту пору была, как говорили, такая же холодная и жестокая, как в блокадном Ленинграде. На одной из съемок у Маргариты Михайловны так отмерз нос, что лопнула кожа. Была тысячная массовка, и она продолжала снимать.
...Сцена ополчения, Ольга провожает мужа и вместе с ним с колонной идет по набережной.
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой...
Сосредоточенный ритм песни. Колонна за колонной. Тут и боль разлуки, и приподнятость братской объединенности. И вдруг сквозь музыку этого марша Ольга слышит другое. Вполне реально! Она поворачивает голову: на другой стороне набережной навстречу идет почти такая же колонна; но песня и лозунги гремят другие: «Долой лорда Керзона», «Лорду - в морду!» И среди этих людей радостно кричащая вместе со всеми четырнадцатилетняя Оля с отцом и Муськой.
Что это? Только кинематографический режиссерско-операторский эксперимент? Нет, рождение стихов.
Яков Евгеньевич Харон - звукооператор, образованнейший музыкант, тонко чувствовавший поэзию, - выстроил звуковое решение фильма так, что и оно рождало поэтические образы.
...Ольга после госпиталя, где умер ее муж, идет через зимний изувеченный зоопарк. Черные решетки на белом снегу, черные прутья уперлись в небо, как на картинах сюрреалистов... Ольга идет читать стихи на радио. Какой-то особенный хруст снега. Как хриплый стон. И цепляясь за решетки, Ольга падает. Звон решетки, прутьев, хруст снега, и вдруг, после полнейшей тишины, долгой, бесконечной, - карусель, и на карусели, как из страшного сна, перебинтованные фигуры...
Что это? Изыск? Нет. Так пронзительно рождаются стихи.
Рассказывать о работе над этим фильмом я могу бесконечно. Но для меня и встреча с этими людьми, и Ленинград, в который я попала тогда впервые, и вечное ощущение праздника в душе, - для меня все это слилось со стихами Ольги Федоровны Берггольц:
Я никогда такой счастливой,
Такой красивой не была...
Эти строчки Ольга Федоровна написала в самые суровые блокадные дни...
Ольга Федоровна смотрела готовую картину на «Мосфильме». Меня в зале не было - у меня был спектакль «10 дней, которые потрясли мир». Я волновалась. Зная это, ассистентка режиссера позвонила мне в театр после просмотра и сказала, что все прошло хорошо. Ольга Федоровна во время просмотра плакала и время от времени целовала в плечо сидящего рядом Таланкина. Я немного успокоилась. Играю спектакль. Вдруг мне говорят, что в кабинете у Любимова сидит Берггольц и хочет меня видеть. Я, как была в гриме и костюме шансонетки, побежала наверх. Моя первая встреча с Берггольц! Но от несоответствия моего внешнего вида и значимости этой встречи я, многое хотевшая сказать, молчала.
Ольга Федоровна подарила мне подсвечник со словами: «Когда свеча горит, человек думает...» На улице был холодный московский ноябрь, с ледяными уже лужами, ветром и мокрым снегом, а на ногах у Ольги Федоровны были босоножки и шерстяные носки. От этого несоответствия у меня больно сжалось сердце. Хотелось плакать, говорить ей какие-то теплые слова, утешать. На следующее утро я побежала покупать ей теплые сапоги, но в гостиницу отнести их постеснялась - все еще не проходила неловкость от моего костюма шансонетки и резкого театрального грима.
На 60-летний юбилей Ольги Федоровны я подарила ей бедуинский кофейник, который купила в Дамаске на восточном базаре, подарила со словами: «Когда кофе на столе, человек работает...» Мне хотелось, чтобы Ольга Федоровна написала вторую часть «Дневных звезд» и мы бы продолжали работу, тем более что разговоры об этом велись...
Там же на юбилее, после торжественной части, я сидела на банкете напротив Ольги Федоровны, и она, устав от напряжения, торжественных юбилейных речей, от обилия людей - народу было очень много - наклонилась ко мне и шепнула со своей милой картавостью:. «Вот как за'езу под стоу, да как начну уаять...» Я сразу же вспомнила мое ощущение на съемке сцены ресторана на пароходе, когда Ольга, выпив рюмочку, таким небрежным жестом подзывает официантку и тут же дает ей автограф на сборнике стихов - «От автора...».
У меня очень долго после фильма сохранялось чувство присвоения биографии Ольги Федоровны. И с Марией Федоровной - сестрой Берггольц - я встречалась как со своей Муськой, которую просто не видела много лет. А когда мне попадалось на глаза стихотворение Берггольц, которое я не знала, то у меня было первое резкое ощущение: «Господи, я же этого не писала...»
Потом, к сожалению, это чувство прошло. И когда мне приходилось читать стихи Ольги Федоровны на телевидении или со сцены, я уже читала их не как автор...



- Как вы думаете, смогли бы вы выжить в блокадном Ленинграде?
- Если бы было дело, поглощающее всю, без остатка, без свободного времени на размышления... может быть - да.
Больная, с температурой 39 «выживаешь» целый тяжкий спектакль и не замечаешь болезни, какой-то внутренний механизм переключает все силы на новую задачу. Однажды я проиграла весь спектакль с сильнейшим радикулитом. Пришла домой - потом целую неделю не могла подняться с постели. «Фронтовые условия». Говорят, на фронте никто не болел гриппом, а в голодном Ленинграде у всех язвенников прошла язва.
Однако не дай Бог таких «фронтовых условий» - никогда и никому...
- Не приходило ли вам в голову, что у каждого знаменитого актера в один прекрасный день появляется еще одна роль, с которой он не расстается до конца жизни, - он сам?
- Вы знаете, это не роль. Это, можно сказать, тема. Тема жизни, творчества, главная идея.


 

Сергей Параджанов

Однажды в Киеве, когда со студии, где я снималась в «Лесе Украинке» в 1970 году, мы ехали в гостиницу, кто-то мне показал балкон на одном из угловых зданий. На балконе стоял бюст. Я не очень удивилась бюсту, мало ли их: мы привыкли к официальным бюстам. Но мне сказала: «Это Параджанов». На балконе стоял бюст Параджанова. Это были его балкон и их квартира.
Встретились мы тогда лишь однажды - где-то мельком на студии, и после этого я стала получать подарки: уникальные расшитые украинские платья, иногда бутылку вина, гуцульскую меховую расшитую безрукавку. Причем все это не сразу, а с нарочными: кто-то приезжал в Москву, заходил ко мне и говорил: «Это от Параджанова».
Когда в 1979 году мы с театром были на гастролях в Тбилиси, он устроил прием для нашей Таганки. Я немного опоздала, но, поднимаясь по старой, мощенной булыжником улице Котэ Месхи, уже по шуму догадалась, куда надо идти. Дом номер 10.

В комнате у Сергея Параджанова в Тбилиси

В комнате у Сергея Параджанова
в Тбилиси

Дом двухэтажный, маленький, огороженный небольшим каменным забором. Наверху, над воротами, сидели два, как мне показалось, совершенно голых мальчика и, открывая краны, поливали водой из самоваров, что стояли с ними рядом, всех вновь прибывающих. Мне, правда, удалось проскочить этот душ, когда я входила во двор. Двор тоже маленький. Я сразу обратила внимание на круглый, небольшой не то колодец, не то фонтан; он был заполнен вином, и в этом водоеме плавали яблоки, гранаты и еще что-то вкусное. Вокруг колодца стояли наши актеры, черпали из него и пили. Посередине двора на ящиках лежала большая квадратная доска, покрытая цветной клеенкой, - импровизированный стол, на котором стояли тарелки, а в середине в большой кастрюле что-то булькало, шел пар и вкусно пахло.
В левом углу двора за решеткой был портрет Параджанова, закрытый как бы могильной или тюремной оградкой. «Это - могила», - сказал он мне потом. Портрет стоял на земле, а перед ним сухие цветы, столетник и какое-то чахлое деревце.
Все балконы второго этажа были устланы коврами, лоскутными ковриками и одеялами. Сам двор был выложен разноцветными плитками. Все это было красиво и очень красочно.
А с неба свисал черный кружевной зонтик, он висел в центре двора, как абажур. Меня встретил Параджанов, я сказала: «Какой прекрасный зонтик». Он тут же его опустил, оказалось, что зонтик висел на каких-то невидимых лесках, отрезал его и подарил мне. Я только успела промямлить: «Жалко, ну хотя бы еще чуть-чуть повисел для красоты». Но единственное, что на это ответил Параджанов: «Ты видишь, какая ручка! Видишь, какая ручка! Это саксонская работа. Ты ее отрежь и носи на груди, как амулет, потому что это уникальная работа севрских мастеров. Это Севр».
Потом он приказал сфотографировать меня, себя: ему очень понравилось, что я была вся в белом и в белой французской шляпе. Особенно его восхитило, что я была в шляпе - ибо шляп в то время никто не носил, и он все время приговаривал: «Ну вот, теперь наши кикелки будут все в шляпах. Как это красиво - шляпы! Я заставлю их всех в шляпах ходить. Шляпы. Шляпы...» И нас все время фотографировал какой-то мальчик, которого Параджанов отрекомендовал как самого гениального фотографа всех времен и народов. Он никогда не скупился на комплименты.
На втором этаже за балюстрадой из лоскутных одеял стояла жена Канчели. Безумно красивая утонченная грузинка. По балюстраде ходили, здесь ели, пили и пели актеры «Таганки» и театра Руставели и смотрели вниз со своего балкона, как в театре на представление, которое внизу разыгрывал Параджанов. Тут же присутствовал какой-то милиционер, которого Параджанов всем представлял, как на светском рауте. Позже выяснилось, что милиционер пришел из-за прописки, которой у Сережи не было. Тут же был какой-то лагерник - приехал к нему в гости. Отдельно наверху, на втором этаже под гирляндой сухих красных перцев, сидела рыжая толстая женщина в байковом цветном халате с большими сапфирами в ушах и молча за всем этим наблюдала. Я спросила: «Кто это?»
«А... Это моя сестра. Я с ней уже два года не разговариваю», - небрежно бросил на ходу Параджанов.
Мы прошли в его комнатушку, которая вся была забита коллажами, натюрмортами, сухими букетами, какими-то тряпочками, накинутыми на что-то уникальными кружевами. Ну просто лавка старьевщика. Комнатка Параджанова была очень-очень маленькой. Почти все пространство занимал установленный в середине квадратный стол. На столе было очень много еды в старинных разукрашенных грузинских мисках...
Я ушла быстро, потому что совсем не знала, как вести себя на таком восточном празднике.
В Тбилиси Параджанов познакомил меня с гениальной художницей Гаяне Хачатурян. У меня есть несколько ее рисунков, жалко, что тогда я не сумела купить ее картины: уникальные, с призрачными фигурами людей и животных. Сейчас они все висят в музеях.
С тех пор время от времени постоянно появлялись какие-то люди, словно подарки от Параджанова: художница-мультипликатор Русико, например, из Тбилиси. Она долго потом мне писала письма и приносила свои по-детски примитивные прелестные рисуночки.
Несмотря на то что часто появлялись посылки с фруктами, я слышала, что Параджанов бедствует, да и живет все в той же маленькой комнатке, а я-то думала, что дом весь его! Соседи, чтобы пройти в туалет или умыться, каждый раз проходили по балюстраде мимо его окна и двери.
Потом я снова была в Тбилиси и однажды в театре Руставели смотрела «Ричарда III». Сидела в первом ряду рядом с англичанином, который непрерывно фотографировал. Он каждый раз со скрипом вынимал кожаный футляр, доставал фотоаппарат, долго его настраивал, потом громко щелкал и опять с таким же кожаным скрипом убирал все обратно. Через пять минут повторялось то же самое. Этот англичанин меня очень раздражал: я понимала - он ужасно мешает актерам. Видимо, я сидела очень мрачная. Вдруг в антракте ко мне подошли совершенно чужие люди и преподнесли огромный букет свежих-свежих роз. Я спрашиваю: «От кого?» - «От Параджанова».
Потом выяснилось. Шел Параджанов по улице Руставели мимо служебного входа театра. Было жарко, и актеры между сценами выходили на улицу покурить. Параджанов остановился:
- Что у вас идет?
- «Ричард».
- Как идет?
- Да неплохо. Англичане снимают для Эдинбурга, и сидит рядом с ними мрачная Демидова. Ей, видимо, спектакль не нравится.
Параджанов тут же остановил какого-то мальчишку, сунул ему три рубля и сказал: «Вот с той соседней клумбы все розы. Быстро». Эти розы мне и подарили.
Однажды он узнал, что мы с Эфросом возобновляли наш «Вишневый сад», и решил сделать шляпы для моей Раневской.
И вот как-то ночью Катанянам позвонил один молодой красивый грузинский священник и сказал, что привез от Параджанова для Демидовой две огромные коробки со шляпами, которые нужно сейчас же передать. И хотя этой ночью была гроза, я тут же прибежала к Катанянам за коробками.
Это уникальные шляпные коробки. Обе декорированы. Одна - черная, другая - сиреневая. Каждая из них стоит отдельного рассказа.
Сбоку на черной коробке выложена летящая чайка: Параджанов взял просто два белых гусиных пера, которые у него явно валялись где-нибудь во дворе, крест-накрест склеил их, вместо глаз приделал блестящую пуговицу, и все. Получилась летящая чайка. А тряпку, которую он вырезал из какого-то сине-белого подола, он приклеил снизу, и получилось море. Чайка над волнами.
Еще интереснее дно этой коробки, названное им - «тоска по черной икре». Но я бы назвала этот гениальный коллаж «рыбой». Плавники этой «рыбы» сделаны из обыкновенных гребенок, чешуя - из остатков кружев, а саму «рыбу» окружают водоросли из ниток, тряпочек, кружев - и все покрашено в черный цвет.
Изнутри черная коробка была выложена картинками из театральной жизни. А с внешней стороны картинками типа «Крупская, сидящая за патефоном»; вырезана и надпись «Гармоничный талант». И вдруг сбоку, неожиданно, фигурка задумавшегося человека. Неожиданность-случайность - это стиль Параджанова в такого рода коллажах.
Внутри этой коробки лежала черная шляпа. Эту шляпу Параджанов назвал «Аста Нильсон». Верх - тулья из черных перьев. Об этой тулье он потом сказал: «Обрати внимание, Алла, эта тулья от шляпы моей мамы».
На что Вася Катанян тут же заметил: «Врет, никакой не мамы. Где-нибудь подобрал на помойке».
Коробка из-под сиреневой шляпы была сине-бело-сиреневая и тоже вся раскрашена, обклеена материей, кружевами, но в другом стиле: Параджанов украсил ее бабочками. Дело в том, что однажды я рассказала ему историю, как была феей-бабочкой для дочки моего приятеля художника Бориса Биргера. Когда девочка первый раз пришла ко мне домой, чтобы поразить ее детское воображение, я украсила всю квартиру бабочками из блестящей ткани. Большая бабочка висела также и на входной двери. И даже на длинном моем платье, в котором я была в тот день, «сидели» бабочки. Для девочки я на всю жизнь осталась феей-бабочкой. Параджанов не забыл эту историю и прислал мне «привет» бабочкой на коробке.
Изнутри коробка украшена кружевной накидкой, которая раньше, возможно, лежала на каком-нибудь столе. А на донышке приклеено зеркальце из блестящей бумаги, перекрещенное кружевами, как православный крест. И здесь тоже множество картинок, но теперь это были фотографии старинных шляп. Картинки проклеены красными полосками - казалось бы, для чего? А непонятно для чего, но так красиво!
К обеим шляпам приложены кружевные шарфы, к черной шляпе - черный, к сиреневой - сиреневый. Сиреневый расписан от руки лилиями времени декаданса. Когда приехал Сережа и мы стали мерить эти шляпы, я его спросила! «А зачем шарфы?» - «Ну вот смотрите: вы надеваете черную шляпу. Хорошо - но это просто Демидова надела черную шляпу. А ведь когда уезжает Раневская, она уезжает, продав свое имение. Поэтому я хочу, чтобы вы выбелили лицо, нарисовали на нем красный мокрый рот и до глаз закрыли лицо черным кружевным шарфом, завязав его сзади, чтобы концы развевались бы как крылья. Причем лицо скрыто как бы полумаской, через черное кружево проглядывает мокрый красный рот и бледная-бледная кожа, и сверху - шляпа. Вот тогда это имеет смысл. Точно так же и сиреневая: когда Раневская приезжает из Парижа, этот шарф, легкий, яркий, как бы летит за ней шлейфом воспоминаний о парижской жизни.
Когда я показала шляпы и шарфы Эфросу, он мне не разрешил в них играть. Он сказал, что это кич. Я не согласна, это не кич. Кич всегда несоответствие. Хотя, если вдуматься, шляпы Параджанова действительно не соответствовали спектаклю Эфроса, очень легкому и прозрачному. Эти шляпы утяжелили бы рисунок спектакля. Но сами по себе они - произведения искусства. В искусстве есть понятие авангарда. Мне кажется, что авангард - это прежде всего эпатаж общественного вкуса, но с идеальным своим. А у Параджанова был абсолютный вкус.
Черная коробка долго стояла на шкафу просто как коробка, и каждый раз мне приходилось ее снимать, чтобы показать дно. Наконец я вырезала дно и повесила его на стену тоже как картину.
К шляпам было приложено письмо-коллаж на трех страницах. Когда его разворачиваешь, получается длинное письмо - фотографии о том, как он делал эти шляпы. На обороте написано: «Алла Сергеевна! 1) Извините - на большее не способен! (Не выездной.) 2) Шляпа «Сирень» (условно). Шарф. Середина шарфа обматывает все лицо и делает скульптуру!!! Необходимо очертить рот и нос! Шляпа «Asta Nilson». To же самое - черный шарф, потом шляпа - заколка...
Желаю успеха! Он неизбежен! Привет супругу».
После тюрьмы Параджанову было запрещено ездить в Москву. Этот город был для него закрыт, но он появлялся иногда инкогнито. Однажды, когда он в очередной раз приехал в Москву, я позвонила Катанянам, чтобы пригласить их на общественный просмотр «спектакля о Высоцком», к сожалению, об этом сказали и Параджанову тоже. Он сразу же захотел прийти в театр, тем более что и Любимов его просил об этом. После просмотра было обсуждение спектакля: там должны были быть, естественно, кагэбэшники, потому что спектакль тогда запретили. Может быть, Параджанов и не пришел бы, но Любимов попросил помочь. И Сережа, конечно, пришел, конечно, выступил. После этого случая его опять забрали за нарушение запрета покидать Тбилиси. Правда, это был только повод.
Я помню, как он первый раз собирался за границу, в Голландию. Это было года за два до его смерти. Он опять жил у Катанянов. Как-то придя к ним, я увидела большие чемоданы Параджанова: он вез подарки в Голландию совершенно незнакомым людям - бесконечные шелковые грузинские платки, какие-то вышивки, пачки грузинского чая, ковровые сумки, грузинские украшения и так далее. Тут же он вынимал и дарил нам эти платки. В тот раз я пришла со своей приятельницей - итальянкой, и ей тоже дарились эти платки. У меня до сих пор осталось несколько шелковых платков. Иногда я дарю их «от Сережи Параджанова». Параджанов уверял, что платки из самой Персии, а Вася Катанян тут же комментировал: «Алла, не верь, просто с рынка Тбилиси. И то, не Сережа покупал, а ему принесли».
После возвращения из Голландии он забавно рассказывал о витринах. Так как он приехал в пятницу, в тот же день были назначены пресс-конференция и тому подобные встречи - он был занят, а в субботу и воскресенье все магазины были закрыты, поэтому Параджанову осталось только рассматривать витрины: «Представляете: витрина - подушки, бесконечные подушки, или - бесконечные одеяла. И все - разной формы. Это такая красота!»
Я представляю его «зуд», когда он не мог всего этого купить, ведь делать покупки, а потом дарить было его страстью. Причем он мог дарить самые что ни на есть дешевые побрякушки и говорить при этом, что это уникальные украшения от принцессы Английской. В то же время Параджанов мог подарить уникальные вышивки незнакомым людям, о которых забывал тут же.
Но все-таки в Голландии он не удержался, его страсть покупать оказалась сильнее закрытых магазинов. Он пошел на так называемый «блошиный рынок» и скупил его весь, целиком. Когда он вернулся после поездки к Катанянам, грузовой лифт не мог вместить всех мешков, которые он привез. Но вот он высыпал покупки: в одной куче оказались серебряные кольца и какие-то дешевые стекляшки. «Зачем Сереже стекляшки?» - «Ну, вы не понимаете, кикелки наши будут думать, что это сапфиры и бриллианты».
Не исключено, что он мог и продавать эти подделки, и очень дорого продавать. Но в то же время он мог и дарить настоящие бриллианты совершенно бескорыстно. В этом весь Сережа.
Он любил делать подарки и часто получал их в ответ. Ну, например, пьем у него чай, вдруг приносят пельмени в огромной суповой миске. Он называет какую-то очень громкую фамилию - хозяина пельменей: ему обязательно нужна громкая фамилия, хотя пельмени могли быть просто от обычного соседа: ему присылали подарки все.
Или как он сам делал подарки. Например, мне. Когда я получала две бутылки вина от Параджанова с нарочным, это вовсе не означало, что он думал обо мне, хотел сделать что-нибудь приятное, пошел и купил вино для меня. Ничего подобного. Просто кто-то подарил ему ящик «Хванчкары», и этот ящик моментально раздаривался, и, значит, в этот момент его племянник ехал в Москву, и в этот же момент разговор зашел о «Таганке» или случайно возникла моя фамилия. Потому мне и доставались две бутылки «Хванчкары».
И так было со всеми людьми, со всеми его подарками. Несомненно, о некоторых он вспоминал чаще, о некоторых - реже. Но все это было по случаю.
В Москве он жил у моих друзей - Васи и Инны Катанянов. Дом этот сам по себе интересен - это бывшая квартира Лили Юрьевны Брик со всеми уникальными картинами, скульптурами, мебелью, что остались после ее смерти. Я думаю, что Сережа, помимо дружбы с Катанянами, останавливался там еще и потому, что атмосфера этого дома соответствовала его творческому миру. Иногда он выдумывал, приезжая из Москвы в Тбилиси, что этот чемодан, с которым он приехал, - чемодан самого Маяковского. Без выдумки и игры он жить не мог.
Говорил он постоянно. Он был из тех людей, которые не могут остановиться. Кстати, это очень утомительно - общаться с таким человеком. И когда ты сама устаешь, то не очень легко идешь на такой контакт. И к сожалению, я попросту бежала от этих встреч.
А разговоры... Все в этих разговорах, как в его дарах; все неважно и важно, начиная от уникальных рассказов «про тюрьму» (хотя половина из них, я думаю, тоже выдумана) до его выступления на той же пресс-конференции в Голландии. Правду от вымысла не отличишь.
Я не слышала, чтобы он особенно много рассказывал про свои замыслы, как любят, например, делать некоторые режиссеры. С ним мог состояться такой разговор:
- Сережа, что вы будете снимать?
- «Демона». Я хочу снимать «Демона».
- А кто Демон?
- Ну, не знаю. Плисецкая прислала мне телеграмму: хочет сыграть Демона. Ну, эта старуха! Разве я буду её снимать?
Между тем Плисецкой в это время слались телеграммы с предложениями играть этого Демона.
В этих разговорах бывали иногда какие-то обидные вещи, но всегда это был фейерверк, а обидные вещи - для «красного словца».
Он даже на стуле не мог сидеть просто так - непременно залезал верхом, потому что делать «просто так» - для Параджанова - невозможно.
Конечно, он был уникальным кинорежиссером, но в душе он был художником-мистификатором. Он любил делать из своей жизни легенды. В этом он похож на Сальвадора Дали, про которого тоже рассказывают бесконечные легенды и мифы. Если бы после Дали остались только картины, он не был бы так знаменит, я думаю. Известен визит к Дали Арама Хачатуряна: его проводили в огромный зал, где за пустым столом стояло только одно кресло. «Ожидайте», - сказал ему мажордом и ушел. Послышалась музыка - «Танец с саблями», «Как это прелестно и деликатно со стороны Дали», - подумал Хачатурян. Музыка нарастала, наконец заполнила весь зал своим звучанием. Открылись двери, и с саблей в поднятой руке, совершенно голый Дали пробежал через весь зал в другую дверь - она захлопнулась, музыка стихла. Затем пришел мажордом и сказал: «Аудиенция закончена».
Вот такой же был и Сергей Параджанов. Прийти в гости и просто выпить чаю он не мог и поэтому сообщал: «Только что навестил персидского шейха, который подарил мне вот этот перстень с бриллиантом, но вообще-то, если нравится, возьми». Или что-нибудь придумывал про чашку, из которой пил. Или тут же нарядит всех сидящих за столом в какие-то немыслимые одежды, найдет какой-нибудь сухой цветок, приколет кому-нибудь к платью и заставит носить весь вечер.
Ему скучно было жить просто так.
У Параджанова был тонус не среднего человека, его жизненный тонус был завышенный. Поэтому этот быстрый разговор, громкая речь, жестикуляция, вечные придумки, хохот. Причем иногда хохот был просто неадекватным, не на «смешное», и наоборот - он мог оставаться равнодушным к явно смешному и смеяться совершенно неожиданному.
При всем этом абсолютная естественность поведения - он говорил всегда то, что думал. Если, например, его спрашивали о том вечере, когда он принимал «Таганку» у себя в Тбилиси, он отвечал: «Ну что вечер? Ужасный вечер. Пришла Демидова, срезала зонт и сразу же ушла. Вот и все!»
Параджанова нельзя определить одним словом, в нем было все намешано. Вы у меня спросите: «Он был вор?» Я отвечу: «Да!» - «Правдолюбец?» - «Да!» - «Честнейший человек?» - «Да!» - «Гений?» - «Да!» - «Обманщик?» - «Да!» - «Бездарь?» - «Никогда!»
Где был источник, из которого он черпал эту свою неиссякаемую энергию?
Во-первых, я думаю, что источником была сама его судьба, ощущение своей миссии. Причем с годами это ощущение росло. И он даже служил этому.
С другой стороны, болезнь. Не знаю, как диабет проявляется и как он влияет на тонус, но думаю, что это тоже оказывало свое влияние.
Тюрьма. Я видела письма из тюрьмы, адресованные Лилии Юрьевне Брик. Каждое письмо - это коллаж. Вставить в рамку и повесить на стену.
Вообще, все, чего бы ни касались его руки, надо вставить в раму, ибо все это - произведения искусства. Этим он, кстати, многих заразил - и Васю Катаняна, и меня. Мы живем с Катаняном рядом, по соседству. И под влиянием Параджанова бесконечно (Вася в большей степени) делали коллажи, собирали икебаны, делали лоскутные занавески и наволочки, шили какие-то лоскутные юбки и кофты. Тут всюду Сережино влияние. Собираю я маленький букетик цветов и посылаю их Васе не просто так, а ставлю в красивую вазочку, что-нибудь приклеиваю и тогда уже отправляю. Вася приклеивает мои фотографии, например, в Сережиных шляпах на какой-нибудь плакат известной фирмы. Получается Васин коллаж, но мышление опять-таки Сережи Параджанова. Словно и сделал это сам Сережа.
Он очень любил людей талантливых. В этом смысле можно сказать, что он был снобом. Но это не классический снобизм, он просто очень чувствовал талантливых людей и всем им поклонялся, делал им подарки, общался с ними. Он хотел, чтобы память о нем осталась именно у талантливых людей: не было ни одного талантливого человека, которому Сережа что-нибудь да не подарил. Например, Андрею Тарковскому в их последнюю встречу он подарил кольцо. Майя Плисецкая, когда выступала в Тбилиси, была задарена Сережиными фантазиями.
Талантливых людей он находил не только в творческом мире, это могли быть просто воры, всякого рода странные люди, авантюристы: «Авантюрист? Да, но он талантлив!» Тот милиционер, которого я увидела в его доме в свой первый визит, стал постоянным посетителем - он был «талантливым милиционером». Банальных людей вокруг него я не видела, Параджанов их попросту не замечал.
Утверждают, что Параджанов был абсолютно аполитичным...
Я не знаю, что под этим подразумевается, одни говорят, что посадили его в 73-м не за политику, а за то, что был чересчур яркой личностью, другие пишут, что посадили его за какие-то гомосексуальные или спекулятивные дела, но совсем не за политику! Слухов вокруг Параджанова всегда было много и при жизни и после смерти. Во-первых, я думаю, что хороший художник всегда аполитичен, но в то же время художник всегда в конфронтации к существующему строю. Он был чужаком. Он не соответствовал строю, в котором жил. Он очень выделялся, поэтому сразу мерещилась «аполитичность», «политичность», - а ему было плевать. Параджанов был неугоден, а такого человека, естественно, хочется убрать, не разрешить ему работать.
Я никогда не слышала, чтобы Сережа говорил прямо о политике, но о чем бы он ни рассказывал, его мировоззрение было ясно.
Его фильмы продолжали его жизнь, а его жизнь абсолютно отражалась в его творчестве.
Одно дополняло другое. Как в случае с Дали, недаром он мне вспомнился. Фильмы Параджанова дополняли его, он - фильмы.
Я видела, например, фотографии людей, которых Параджанов находил, он отбирал их, когда начал делать «Легенду о Сурамской крепости». Я видела, как он наслаждался творчеством. Ему даже не важен был результат, куда значительнее было наслаждение, с которым он пристраивал какую-то тряпочку, одевал своих актеров, как он гордился, когда что-то получалось, как он радовался, находя уникальные украшения и реквизит для этого.
Он все умел делать сам, и когда та же «Легенда о Сурамской крепости» получила на каком-то фестивале награду - не то за работу художника, не то за операторскую работу, мне было смешно: это все Сережино, его руки, его почерк. Я просто вижу, как именно он одевает актеров и декорирует кадры, делая почти весь фильм собственноручно.
Тряпочки, аппликации, вышивки, камни, старые ковры - это было его страстью.
Он из всего делал спектакль. Например, в Тбилиси был вечер в Доме кино, посвященный режиссеру-документалисту Василию Катаняну и Инне Генц, специалисту по японскому кино, его жене. Но они были друзья Сережи! Параджанов декорировал этот вечер и сделал из него фейерверк: там были грузинские красавицы в шляпах и длинных вечерних платьях, которые просто сидели на сцене. Для украшения. Женщина за пианино сидела в такой же шляпе, а двух маленьких мальчиков Сережа одел в матроски, но не обыкновенные, а придуманные им самим. Так получился спектакль! Из ничего. И он всем запомнился!
Понимаю, что воспоминания современников ущербны и немножко узки. Например, когда читаешь воспоминания о Пушкине, то удивляешься - ну как же они их не заметили! Но в то же время, если бы не эти «конкретные» заметки, может быть, мы не сумели бы понять в более широком смысле того же Пушкина. Чем конкретнее, детальнее воспоминания современников, тем они лучше фиксируют душу времени. Без обобщений и «расширенного понимания». Это уже некий второй этап. Поэтому мне и хочется вспоминать только какие-то конкретные вещи, которые я вижу абсолютно материально перед глазами, то, что врезалось и осталось в моей памяти.
Сергей Параджанов заразил своим маскарадом всех, кто с ним общался. Когда Катаняны приезжали в Тбилиси и шли к Сереже в гости, Инна - прибалтийка с немецким воспитанием, очень пунктуальная, дисциплинированная - шла в обычной английской юбке, в каком-нибудь буржуазном жакетике, но на голове непременно параджановская шляпа!
Меня в театре иногда обвиняют в декоративности. Я обожаю наворот тканей, не сшитых, драпированных. Я очень люблю шляпы, но тут даже не в шляпах дело. А в том, чтобы уйти от скучного запрограммированного быта, превратить жизнь немножко в игру, не то чтобы не всерьез к ней относиться, но не так драматически.


  На предыдущую


1 часть 2 часть 3 часть


  

  К списку всех книг Аллы Демидовой
  К статьям о книге "Тени зазеркалья"


Биография| Новости| В театре| В кино
Книги| Аудио и видео| Интервью| Статьи и ...
Портреты| Гостевая| Авторы
Интересные ссылки

© 2004-2006 Copyright  Администратор сайта